Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Только потом, когда все было кончено, появились вопросы: зачем? На что надеялся Руцкой и окружавшие его опытные, убеленные сединами военные? Не лучше ли было бы не распылять силы, а до конца стоять вокруг Дома Советов? Если бы на нас напали в ночь с третьего на четвертое или утром, то было бы ясно, что правительство, а не мы, начало бойню. Пусть бы мы погибли, но женщины и безоружные мужчины, стоявшие на баррикадах, стали бы вечными свидетелями обвинения против правительства.

Рассказывали, что перед штурмом Останкина между Макашовым и Брагиным велись переговоры о предоставлении Верховному Совету часа эфирного времени. Но если бы даже Макашов со своей группой проник в телецентр, то неужели группа “Витязь”, охранявшая этот объект, вкупе с техническими специалистами не сумела бы отключить электричество или каким-нибудь другим способом помешать передаче? Стоила ли игра свеч? Ходили слухи, что командиры воинских частей, расквартированных в Москве и Подмосковье, обещали придти на помощь Руцкому, если он захватит Останкино. Но слухи о военной помощи ходили еще до 3 октября. То якобы Псковская десантная дивизия идет на помощь, то Северный флот грозит Ельцину своим вмешательством, если прольется хоть одна капля крови.

Сколько ее пролилось у метро “Баррикадная”, на Смоленской площади, в других местах! Но никто не пришел. Можно ли было после всего этого верить обещаниям? Если военные действительно хотели помочь, то пусть бы пришли к Дому Советов и встали на его защиту. Какой-то близкий к Руцкому человек вспоминает: “Руцкой призывал штурмовать мэрию. Это была истерика, эмоциональный взрыв. Разум его помрачился”. (“Мы и время”, 1 ноября 1993 г.). Но имел ли право на такие эмоции человек, которому поручено управление государством? Не будем судить Руцкого, это сделают другие. Но все те, кто его окружал… Почему они не удержали его от такого шага? Или это была коллективная истерика?

Захват мэрии длился не более получаса. Там хозяйничали баркашовцы. Они перекрыли вход для случайных людей, объясняя это начавшимся мародерством.

По площади провели каких-то арестованных милицейских чинов. Толпа порывалась бить их, но охрана надежно защищала. А за гостиницей “Мир” шла беседа с пленными омоновцами. Оказалось, что это были не профессионалы, умеющие одним ударом сбивать с ног и ломать ребра, а призванные в армию деревенские парни из Липецкой или Воронежской области, на которых напялили бронежилеты и дали им в руки дубинки и щиты. “Мы ничего не понимаем”, — жалобно говорили они. Командовавший ими офицер хотел было погрузить их в автобус вместе со снаряжением и убраться восвояси, но ему не дали этого сделать. Какой-то человек с бородой, помахивая трофейной дубинкой, объявил: “Ребята, мы никого из вас не принуждаем. Даем вам несколько минут на размышление: или переходите на нашу сторону, или можете возвращаться в казармы. Но автобуса, щитов и бронежилетов мы вам не отдадим. Учтите, что по дороге толпа может вас избить. Думайте сами”. Через несколько минут солдаты, посоветовавшись, вяло согласились перейти на нашу сторону. Дали команду: “Батальон, строиться!” И батальон, а вернее, оставшаяся от него рота зашагала в сторону Дома Советов. “Молодцы!” — приветствовала их толпа. Кто-то из нашего начальства обещал их накормить. Не знаю, выполнили ли это обещание, так как в центре всеобщего внимания стоял захват Останкина.

Мне до боли жаль этих ребят. Уж лучше бы их отпустили. Лучше бы они не соглашались переходить. Ну что же, избили бы их по дороге. А может быть, нет. А теперь их, наверное, ждет трибунал. Вспоминаю, как один из них к концу следующего дня, бледный, совершенно подавленный обстрелом и будущей расправой, робко попросил у меня гражданскую одежду. Сохрани его, Господи!

Победители! Не жалейте нас, но пожалейте хотя бы своих, не выдержавших “боевого крещения”. Ведь они действительно ничего не понимали.

 

*   *   *

Ничего не понимали и прохожие, появившиеся около мэрии после снятия оцепления. Мы с отцом Никоном в первый раз вышли прогуляться за пределы баррикад. “Походить по свободной земле”, — так, кажется, сказал отец Никон. Прохожие спрашивали: “Батюшка, объясните, что здесь происходит?”. И батюшка пытался как можно доходчивее и короче объяснить ситуацию. Подъехал к машине грузин, как он сам сказал, из беженцев и обратился ко мне с таким же вопросом. Я объяснил, как умел. “А что мне делать?” — спросил он. “Если не знаете сами, что вам теперь делать, то поезжайте-ка лучше домой. А то машину могут отобрать в такое время”. Мой совет пришелся по душе, и он тотчас же отъехал. Наша прогулка мало чем напоминала хождение по свободной земле. Страшила неопределенность. В наступивших сумерках стали появляться подозрительного вида подростки с папиросами в зубах, подвыпившие. Может быть, они пришли стянуть под покровом темноты что плохо лежит. За баррикадами я чувствовал себя безопаснее, чем в “вольной” Москве.

Я вернулся в свой темный двадцатый подъезд (Лужков к тому времени уже успел дать команду снова отключить в здании свет). Сюда начали привозить раненых из Останкина. Владимир Георгиевич, врач, которому я помогал несколькими часами раньше, распорядился готовить доски для фиксации переломов конечностей. Этот человек отличался удивительным спокойствием и чутким, ласковым отношением к пациентам. В минуты, когда всех волновал лишь один вопрос: что будет дальше? — его, казалось, интересовали только раненые и ничто другое. Они молча лежали на полу в полутьме (вновь зажглись свечи и фонарики), в холоде, бледные, осунув-шиеся. Только один, совсем молодой, с перевязанной ногой, сидевший в кресле у окна, все время пытался встать и истерически кричал: “Дайте мне автомат, дайте автомат!”. Казачка с забинтованной головой вырвало. Раненых “скорая помощь” отвозит в разные больницы. Но оставят ли их там в покое хотя бы до выздоровления? Вряд ли. Будут спрашивать, допрашивать…

На скамейках у стен сидят люди, пришедшие с улицы отдохнуть. Тут тревожно. Ждут ответного удара. Рассказывают друг другу, что сейчас (по слухам) происходит в Останкино, делятся прогнозами на будущее, по большей части мрачными. Надежда на скорую победу угасла. Чувствуешь себя как в мышеловке. Выхожу на улицу. Здесь повеселее. Ярко горят фонари и костры. Народу еще много, но после первого порыва энтузиазма люди постепенно расходятся по домам. Когда стало ясно, что штурм Останкина не удался, понимаешь, что одним присутствием безоружных людей не остановить удара. В силу вступали законы войны. И чем меньше здесь останется народу, тем меньше будет жертв. Умом это понимаешь, а сердцем не соглашаешься, — известно: на миру и смерть красна. И все-таки с освещенной площади маленькие ручейки людей неумолимо утекают в ночь…

Заставы и костры выдвинулись далеко за баррикады: на набережную, на Новый Арбат. Мост через Москву-реку перегородили захваченные нами поливальные машины. Казак, действуя нагайкой, как милицейским жезлом, поворачивает направляющийся к мосту транспорт назад, и автомобили, скользнув по асфальту длинными полосами света от фар, похожими на заячьи уши, исчезают… Говорят, что угнали наш единственный БТР. С наступлением ночи чувство безнадежности нарастает. В буфете на шестом этаже за столами рядом с неубранными стаканами и блюдцами дремлют или вполголоса что-то обсуждают несколько человек. Холод и бесцельное ожидание. За окнами под огнями фонарей совсем уже пустынная площадь. И костров стало меньше: два или три, около них еще копошатся люди. Никто не приходит — ни друзья, ни враги. Вспоминаются слова из песни: “Осень, что же будет завтра с нами…”. Иду спать в свою комнату. Догорает свечка в баночке с песком перед иконой. Как это ни странно в такую тревожную ночь, быстро засыпаю.

Будит меня голос диктора по внутреннему радио: “Внимание, внимание! К Дому Советов подтягиваются войска. Депутатам и работникам аппарата оставаться на своих местах. Защитникам без команды огонь не открывать!” “Довоевались!” — говорит ночевавший со мной в комнате депутат. Уже совсем светло. Семь часов утра. За окном, во внутреннем дворе-колодце трещит мотор захваченной накануне военной радиостанции. Успею ли умыться? А то ведь неизвестно, что будет. Может, повезут в тюрьму, если останусь в живых. Выхожу в коридор. Кого ни встречу по дороге к умывальнику — у всех какое-то иное, чем вчера, выражение лица. Не беспокойство, не страх читаю я на этих лицах, а обреченность. Каждый как бы мысленно надел белую рубаху смертника. На нашем этаже двое охранников, положив автоматы на колени, вполголоса поют какую-то песню. Работники нашего комитета по-христиански попросили друг у друга прощения.

20
{"b":"135103","o":1}