Владимир Бондаренко • Живой (к 80-летию Бориса Можаева) (Наш современник N6 2003)
К 80-летию со дня рождения Бориса Можаева
Владимир БОНДАРЕНКО
Живой
Более живого и подвижного писателя, чем Борис Андреевич Можаев, я, наверное, и не встречал. Даже на фотографиях в моем архиве он то обнимается с Личутиным, то машет рукой Феликсу Кузнецову, то борется с Викуловым. Он и болеть упорно не желал. Умирать тем более. Аршак Тер-Маркарьян, поэт, сотрудник “Литературной России”, вспоминает, как за несколько дней до смерти “...раздался звонок. И без представления, твердо надеясь, что его голос будет узнан, произнес: “Аршак, пожалуйста, помоги. Мне срочно нужен номер телефона Владимира Бондаренко. У него юбилей. Сам-то я не могу сыскать. Хочу поздравить. Всё ещё болею, брат...” И дозвонился, и поздравил. И говорил о нуждах литературы — ни слова о себе и своих болячках, уже уносящих его на тот свет. Зачем ему в его тяжелом положении нужны были эти звонки и поздравления мне? Да и только ли мне? Он звонил и общался в те дни со многими. Это и была его жизнь. Жизнь живого человека. Почитайте его очерковую прозу. Подивитесь, сколько острейших проблем он поднимал. Сколько километров отмахал по сельским дорогам. Живость его характера, думаю, мешала ему самому как писателю.
Я сейчас, к можаевскому юбилею, перечитал четырехтомник, кроме того, перечитал книги публицистики... Социальный писатель, конечно же, подавил в нем всё остальное. Тогда, при его жизни, это казалось крайне остро и крайне нужно. Собственно, и знаменитость свою, и популярность Борис Андреевич приобрел как острейший социальный писатель. И пьесу взялся ставить Юрий Любимов на Таганке по повести “Живой” не по причине высокой художественности прозы, а прежде всего за её неприкрытую социальность... Но прошли годы, и оказалось, что в своих спорах о коллективизации, о проблемах сельского хозяйства, о фермерстве, о неперспективных деревнях Борис Можаев всегда оставался в своем времени. По сути он до предела был именно советским писателем, как бы ни критиковали его порой в партийных газетах. Он и в острейших деревенских очерках своих прежде всего хотел улучшить отношения крестьянина и власти: “Мне скажут: это, мол, не литература, а экономика. Извините! Отношение земли и человека — вопрос прежде всего социально-нравственный, а потом уж экономический... Автору хотелось показать, что жизнь не топчется на месте, а упорно продвигается вперед. Все наши сегодняшние достижения в деревне значительно выигрывают от сопоставления с недалеким прошлым, когда некоторые колхозы, как говорится, “лежали на брюхе”...”
Иные могут возразить, что таким своим предисловием к книге писатель спасал от цензуры свою прозу. Нет. Это было его социальное кредо. Не останавливаться лишь на характерах и пейзажной описательности, а влезать в самые сложные производственные колхозные отношения. Он даже со своими коллегами, известными писателями-деревенщиками Евгением Ивановичем Носовым и Гавриилом Николаевичем Троепольским, рассорился, упрекая их в излишней безмятежности и деревенской идиллии. Ему и “Лад” Василия Белова тем же идеальным отношением к крестьянскому быту не нравился. Он стремился понять всё новое, что приходило в деревню. Стремился что-то пообтесать, что-то исправить. Он чувствовал себя везде — хозяином, своим человеком. Это о таких, как Борис Можаев, пелось: “Человек проходит как хозяин необъятной родины своей...” И боролись-то наши номенклатурщики, будущие перестройщики, прежде всего с такими непоседливыми советскими хозяевами. До всего ему было дело. Немало я в те годы поездил с Борисом Андреевичем в писательских поездках. Придем, бывало, как бы для отметки в обком партии, на официальные приветствия. Официальная чашка чаю, и уже секретарь обкома готов раскланяться и убежать. Не тут-то было. Борис Андреевич спросит его и про озимые, и про норму, и про “горючку”, и про среднюю зарплату крестьян, а то еще и оспорит, начнет доказывать свое... Живой, одним словом. Таких наши начальники никогда не любили. Ни при царях, ни при генсеках... Уж лучше для них тихий антисоветчик: сидит в углу и ехидные реплики бросает. И при том еще чувствовалась в Борисе Андреевиче офицерская закалка, умение говорить прямо и точно. Ему бы председателем крупного колхоза быть: или Героем Соцтруда стал бы, или в тюрьму за прямоту свою сел. Одно из двух. Но уж лапотником, деревенским ортодоксом, тихим идеалистом деревенского рая он не был никогда.
“Автору трудно судить самому, насколько типическими нарисовал он отобранные им характеры. Но одно обстоятельство следует отметить: при всей любви моей к литературным, фольклорным истокам и традициям, при всем стремлении проследить “связь времен”, отмеченную переходящими чертами национального выражения из одного поколения в другое, я пытался схватить и выразить еще и те новые достоинства, которые сформировало и утвердило в облике моего современника наше время...”
Помню, как схватились мы с ним в споре в редакции издательства “Советский писатель”: народный тип или конкретный характер важнее в прозе? И он-то отстаивал характер, хотя уже тогда создал, надеюсь, на века, тип своего вечно живого Кузькина. Он ведь даже в своем Кузькине искренне видел не просто “маленького человека”, а крестьянина, сформированного уже советским временем. “Я вас спрошу: “Назовите мне такое дореволюционное произведение, где бы обыкновенный мужик схватился с предводителем уезда и выиграл бы дело?” Не назовете. А я написал повесть о том, как рядовой колхозник одолел в тяжбе председателя райисполкома... И смею вас заверить, не погрешил против истины... Именно такой случай я и описал. И недаром на сторону рядового колхозника становятся и секретарь райкома партии, и представитель обкома, потому что восстановление принципов справедливости есть не только норма нашей общественной жизни, но и рабочий принцип каждого партийного руководителя...” Вот и боролся всю жизнь Борис Андреевич, как флотский офицер, смело и прямо за справедливость в общественной жизни. И его очерки приводили к конкретным результатам. Иной раз снимали и крупных начальников. Он искренне гордился своими очерками. Он вводил темы очерков в свою социальную прозу. Он упорно не хотел быть просто писателем. “Есть еще одна особенность литературного ремесла, которую автор осмелился вволю предложить вниманию читателя — это склонность искать прямые ответы на некоторые проблемы повседневности. То, что по неписаным законам является скорее предметом, заслуживающим внимания публицистики, а не изящной словесности. У автора есть определенное убеждение: духовный склад литературного персонажа может раскрывать мысли о так называемом общественном устроении ничуть не меньше, чем тонкие интимные переживания, вызванные прикосновением к вечной теме любви или ненависти”.
Вот еще один Маяковский от русского поля в нашей литературе нашелся, наступающий всё время в своей прозе на горло своей собственной песне. А я бы выделил в Борисе Можаеве прежде всего писателя редкого гротескного дара. Даже в “Живом” — лучшей его повести — этот дар упорно прячется под слоем сложных социальных взаимоотношений его героев. Даже в этой классической его повести паутина сиюминутных социальных проблем обволакивает порой главное — судьбу маленького, но увертливого, хваткого и юморного, неистребимого и бойкого Федора Кузькина. Такие русские ребята и взяли в свое время Берлин и Прагу, Вену и Будапешт... В Федоре Кузькине есть что-то и от Василия Тёркина, и от бравого солдата Швейка, и даже от героев Кафки.
Перечитайте сейчас “Живого”. Забудьте о той или иной социальной системе взаимоотношений, о советской терминологии, и вы увидите причудливое сочетание реального и фантастического, карикатуры и строгого правдоподобия, увидите бахтинские верх и низ сразу, и карнавал масок не хуже, чем у Рабле, и гоголевскую фантасмагорию, и щедринский социальный юмор. Через простоватого мужичка Федора Кузькина, воюющего, кстати, не только с начальством, но и со многими своими односельчанами, писатель пробует поставить самые кардинальные проблемы человеческой жизни. Кузькиным, как огнем, он обжигает дремлющие чувства своих земляков. Обратите внимание, ведь Федор Кузькин как бы и не совсем колхозник, не совсем тот самый хозяин, о котором мечтал Борис Можаев. Он не тракторист. Не комбайнер. Не пахарь, в конце концов, он и работал-то на какой-то, как говорят, “еврейской работе” — доставалой, экспедитором в колхозе: “то мешки добывал, то кадки, то сбрую, то телеги...”. Таким как бы сроду и зарплата большая не полагалась, мол, сами излишки соберут. Тут недоучтенный самим писателем гротескный контраст еще и в том, что русского совестливого мужика Кузькина посадили на совсем не совестливую и как бы не русскую работу. Целый год доставалой был, для колхоза все, что мог, достал, а о себе и своей детворе позабыл. Вот и остался с пустыми трудоднями. Можаев интуитивно правильно выбрал должность Кузькина. Поставил бы его комбайнером или трактористом, и сюжет другой пошел бы. И жизнь бы пошла более сытная. Врать-то Борис Можаев в прозе не умел. И скрывать, что те, кто при хлебе напрямую работали, жили сносно, он тоже не желал. Вот пишет Можаев о Кузькине: “Он и раньше догадывался, что трудодень пустым будет, хотел махнуть из экспедиторов куда-нибудь к хлебу поближе. Но — прохлопал ушами, прособирался...” Но ведь и позже, после расправы на исполкоме, а потом справедливой защиты героя в райкоме партии, сначала идет он работать в охранники — лес сторожить. Потом на пристань шкипером. Всё какие-то несерьезные, халтурные, что-ли, должности осваивал Федор Кузькин. Не в строю. Это как писатели в те же годы все в дворники или кочегары нанимались. На обочине жизни. “И потекла она, неторопливая, как Прокоша, спокойная шкиперская жизнь...” Но не такой человек Федор Кузькин, чтобы себе спокойную жизнь устраивать, нет у него ни смирения, ни терпения. Один огонь. Он ведь этот огонь иной раз и сам вызывал из окружающих. Он из тех, кто всегда нарывался, как и дядья его покойные, с силой немереной. Таких и в инквизицию жгли на кострах, таких и нынче особо не жалуют. Не вижу я, к примеру, в Федоре Кузькине никакого будущего капиталистического фермера. Не получился бы. Вот батраком пошел бы. А потом, во имя социальной справедливости, и амбар бы своему фермеру поджег. Нет, не советскую власть ругает в повести Борис Можаев. А осознанно, или по счастливой случайности, вывел он в литературе еще один русский национальный характер. И даже не характер, а тип неуживчивого борца за справедливость, выбирающегося живым из любых передряг. Так и вижу сегодня Федора Кузькина где-нибудь рядом с Виктором Анпиловым на баррикадах. Или среди бунтующих защитников Дома Советов в октябре 1993 года. Наверняка бы по подвалам ушел от омоновцев. Кстати, не случайно и у Виктора Астафьева все его “веселые солдаты” и другие горемыки, как правило, не из строевых частей и с войны возвращаются не эшелоном в парадной форме, а поодиночке, в завшивленных гимнастерках. Нестроевые, недобитые человеки... Вот им-то и достается от наших чинуш по первое число. С коллективом строевым и в сталинское время особо не поспоришь. Лишь неприятности наживешь. А вот отбившиеся от частей ли, как у Астафьева, или же от колхоза, как у Бориса Можаева, — становящиеся изгоями в обществе, — из них чиновная власть выбивает последнее.