Прилет в Хургаду. Действие на меня этого яркого, равнодушного света, дымка на горизонте, кромка гор. Курится само библейское время? История и былое подчас отгораживают от меня жизнь. Ничего так не говорит о вечности, как эти низкие, обветренные горы Малой и Средней Азии. Вспомнил Навои, пуск Зерафшанского золотодобывающего комбината, вспомнил Узбекистан, бывший для меня всегда второй родиной. Минуло. Все можно отдать, но впечатления молодости отдать невозможно. Впечатление от толпы русских в аэропорту. Все проплатили, аффектированные, визжащие голоса. Простонародье, одетое в дорогое, от знаменитых мастеров платье. Перекормленные дети. Жуткая сцена, разыгравшаяся на моих глазах в аэропорту Хургады.
Мы с С. П. уже давно, еще с Москвы, приметили одну пару: отца и сына, видимо, люди эти большой “крутизны”. Одному лет пятьдесят пять, другому — восемнадцать-девятнадцать. В Москве они были в черных костюмах, но в самолете переоделись и в Хургаде оказались, как бывальцы курортов и пляжей, в шортах и шлепанцах. Мне такая развязная манера не нравится. Оба здоровые, кормленые, отец седой, а сын стриженый, с упрямым резаным затылком. Потом оказалось, что с ними была и мать парнишки, жена, соответственно, седого. Но чем сын отцу не потрафил? Я стоял с портфелями, в которых у нас были компьютеры, чуть в сторонке, а С. П. — возле транспортера с багажом, который долго не шел. Отец с сыном в трех метрах от меня, и с ними рядом стояла мать этого парня. Молодящаяся дама в открытых босоножках и с педикюром. Пошел багаж, в том числе и огромные чемоданы семьи. Может быть, не только отдыхают, но еще и спекулируют? И тут началась ругань. Громкая, в крик. Отец упрекал в чем-то сына. Говорил, что тот не имеет права рассуждать, что он сам должен копить себе на отпуск. Он, отец, дескать, устроит ему в Хургаде хорошую жизнь! Все это непередаваемо литературной речью, дело даже не в большом количестве матерных слов, а в омерзительном крике и непереносимой вульгарности. В этот момент я отвернулся и сделал вид, что я вовсе не русский, по-русски не понимаю. Но сколько вокруг было русских, которые слышали эту сцену. Я не знаю, что наделал этот парнишка сумасшедшего отца, но я впервые увидел и прочувствовал, что сын может убить отца. Вот они, современные братья Карамазовы. Вот он, “папочка”.
22 апреля, воскресенье.
Читаю по рекомендации А. В. Василевского роман Димы Быкова “Оправдание”. По крайней мере, это действительно интересное чтение, и здесь есть о чем говорить. Обсматриваю также и другой из двух номеров “Нового мира”, которые я привез с собою. Как всегда, книгами нагрузился. Отпуск ли? Та же работа, но с другим бытовым и психологическим фоном.
24 апреля, вторник.
Пока я читал “Оправдание”, меня все время душила рефлексия оценок. Довлела точка зрения редактора: “Читать, по крайней мере, в отличие от всех романов последней поры, напечатанных в “Новом мире”, не скучно”. Это действительно так, но хотелось сделать еще и свое открытие. Открыть новый замечательный роман и первым воскликнуть по привычке юности: ге-ни-аль-но! Напомню себе, как читал роман Анатолия Рыбакова “Дети Арбата”. Он выходил в самом начале перестройки, и я с жадностью проглотил книжку журнала “Дружбы народов”. Как бы даже бравируя перед друзьями широтой своей непредубежденности и объективизма, даже дразня их, писателей, и вызывая чувство ревности, я говорил: “Ну, вот, наконец-то у нас появился автор, претендующий на Нобелевскую!” Но роман старел так быстро, что уже, кажется, третий или четвертый кусок произведения я не стал дочитывать. И с “Оправданием” это же у меня получилось.
Это какое-то неоплодотворенное свойство умно и рационально пишущих писателей. Очень здорово изготовленный, с прекрасным мускулистым сюжетом, но с какой-то не выросшей, а лишь здорово придуманной заказной генеральной мыслью. Крутится Быков вокруг все тех же, характерных для интеллигенции, особенно либеральной, положений о репрессиях 30-40-х годов. По идее романа Верховный, т. е. Сталин, был не так прост, и под знаменитыми репрессиями была не все та же классовая борьба, не перехлесты правящей бюрократии, не просто террор прошлого, который всегда появляется во время революций, вспомним и английскую, и французские революции. Нет, здесь некая проверка, некий всеобщий фильтр, через который проходила вся страна. А если не прошла, то пройдет. Процесс остановила только смерть Сталина. Главные герои этой фильтрации — “неподписавшие”, прошедшие все мучения, но сохранившие свое человеческое достоинство, никого не оговорившие. Считалось, что и они сгинули, были расстреляны. Нет, они прошли проверку. За это им сохранили жизнь, дали новые имена, и они, идейные борцы, добровольно на какой-то период расторгли свои обязательства с этой жизнью. Это соль земли, и из них-то в свое время и были сформированы все те воинские части, которые оказали переломное сопротивление в битве под Москвой, под Курском. Контингент, не имеющий жалости, он участвовал в засылке диверсантов в тыл врага и в прочих героических делах.
Это посылка. Дальше появляется герой, некий историк, внук одного из таких героев застенка, который ищет следы и подтверждение этой гипотезы. Зовут этого главного героя романа Рогов. Пишу так подробно потому, что полагаю: сюжет потребуется мне при чтении каких-либо лекций о русской литературе за рубежом.
Композиция довольно сложная, в самом начале узел из нескольких связанных временем персонажей. Иван Скалдин, генетик, молодой советский принц Иммануил Заславский, сын высокопоставленных родителей, наконец, писатель Эммануил Бабель. Все прошли сложную проверку, остались живы, стали героями, о которых никто не знает. Писатель со всеми ними проводит некую реконструкцию. В романе их даже несколько. Рассказы о возможной судьбе. Попутно внук Скалдина Рогов проводит поиск таинственного места, некоего лагеря, где когда-то жила и тренировалась эта тайная и убежденная гвардия режима. Вот эта-то запутанность мысли, головная сконструированность посылки и делает на определенном этапе этот роман облегченным. Здесь Быкову мстит его журналистская деятельность, ощущение всеумелости, собственная легкость и безнаказанность письма. Не хватает цепкости, внутренней рефлексии. Поэтому текст недолго держится в памяти. Самое интересное, если оставить за бортом посылки замысла, — реконструкции. Особенно хороша последняя, где Рогов вроде под Омском находит остаточный лагерь бывших героев. Здесь же, конечно, и картинка русского народа, грязная, дебильная и жестокая. Героев без страха и упрека лишь несколько — Бабель, Заславский. Еврейский вопрос в романе возникает несколько раз.
По поводу “Библиографических листков”.
Еврейский вопрос существует потому, что именно я несправедлив к силе еврейской пробойности в советской и современной русской литературе, к их стремлению выдвинуть и дать дорогу своим, или действительно родство с евреями либо связь с ними талантливого человека уже предопределяет их пособничество, протекцию и помощь? Не забудем, что их много в издательских кругах, где они, действительно, часто образцовые редакторы, менеджеры и директора. Не хочу об этом думать, не думаю, но, заканчивая читать все те же “Библиографические листки” (“НМ”, № 4), в самом конце и листков, и самого журнала, буквально на последней, 238-й, странице наталкиваюсь: Лидия Яновская. “Королева моя французская... “. — “Даугава”, Рига, 2000, № 5, сентябрь-октябрь. Отрывок из книги Лидии Яновской “Записки о Михаиле Булгакове”, вышедшей в израильском издательстве “Мория” в 1997 году, в частности о русско-еврейской родословной Елены Сергеевны Булгаковой”.
Для меня много прояснено и в линии поведения самой Елены Сергеевны, в частности, ее уход от мужа и детей. Ничего здесь странного нет. Но все же... А может быть, и по-другому: какая верность и вера у этой подруги M. A. с ее русско-еврейской родословной!
5 мая, суббота — 6 мая, воскресенье.
Еще до отъезда на дачу прочел в “Труде” под рубрикой “Так и сказал” некое соображение Солженицына о литературе. “Меня коробит сегодняшний массовый поток литературы в нашей стране. В ней нет ответственности перед Россией и нынешним состоянием ее народа”. Самого мэтра не покоробили его сочинения, так активно служившие разрушению и гибели Советского Союза, ему самому можно было писать и своими писаниями ломать быт и сложившийся уклад тысяч и тысяч людей, а вот теперь, когда с его легкой руки записали все — это писание и издание надо, видите ли, прекратить! И разве у диссидента Солженицына была ответственность перед Россией и ее народом? В первую очередь была мысль о собственной литературной славе. По внутренней эгоистической бесцеремонности Солженицын для меня равен покойному Волкогонову. Ради себя и своего верховенства в общественном мнении заложит все! Но нет, не забываю, что он замечательный писатель, не забываю, что человек действия, не забываю, что смелый человек. В связи с моими собственными инвективами в адрес нобелевского лауреата вспоминается мысль Татьяны Толстой, очень справедливая, что настоящему писателю должно быть все равно, что о нем думают и говорят в обществе.