Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Рассуждая о личности Тютчева, мы как-то забыли о самых простых, но необходимых моментах характеристики человека: о его внешности, жестах, манерах, привычках. Что ж, время исправить ошибку и дать слово современ­никам, лично знавшим поэта.

“Стройного, худощавого сложения, небольшого роста, с редкими, рано поседевшими волосами, небрежно осенявшими высокий, обнаженный, необык­­новенной красоты лоб, всегда оттененный глубокой думой; с рассея­нием во взоре, с легким намеком иронии на устах, — хилый, немощный и по наружному виду, он казался влачившим тяжкое бремя собственных даро­ваний...” (И.  С. Аксаков).

“Он целый день рыскает пехтурой или ездит на самом гадком ваньке... Он в старом плаще, седые волосы развеваются во все стороны, видна большая лысина; голова его качается, и извощики говорят: “Вот барин извозился с утра”...” (А. О. Смирнова-Россет).

“Помню... его живописную позу на Невском проспекте; летом, в силь­нейший зной, он сидит, развалившись на скамейке дворника у дома Армян­ской церкви, где он жил, на панели, и читает газеты”. (В. П. Мещер­ский).

“Как теперь, вижу перед собой его невысокую, тщедушную фигуру с слегка приподнятыми плечами, его бледное, гладко выбритое худощавое лицо с огромным обнаженным лбом, вокруг которого, падая на плечи в хаотическом беспорядке, вились мягкие, как пух, и белые, как снег, волосы. Лицо его... но разве можно описать лицо Федора Ивановича так, чтобы человек, не видевший его никогда, мог представить себе это особенное, не поддающееся никакому описанию выражение? Это не было только чело­веческое лицо, а какое-то неуловимое, невольно поражающее каждого, сочетание линий и штрихов, в которых жил высокий дух гения, и которые как бы светились нечеловеческой, духовной красотой. На плотно сжатых губах постоянно блуждала грустная и в то же время ироническая улыбка, а глаза, задумчивые и печальные, смотрели сквозь стекла очков загадочно, как бы что-то прозревая впереди. И в этой улыбке, и в этом грустном ироническом взгляде сквозила как бы жалость ко всему окружающему, а равно и к самому себе. (Ф. Ф. Тютчев, сын поэта).

Таков он был, таков его, составленный из мозаики воспоминаний, портрет. Но если бы мы попросили профессионала-психолога дать характе­ристику Тютчеву по принятой ныне схеме “экстраверт-интроверт” — возникло бы новое затруднение. С одной стороны, Тютчев, поэт интимнейших переживаний и мыслей, человек, погруженный во внутренне-личную жизнь, — по всем признакам интроверт. Дочь Анна писала о нем в дневнике: “...Будучи натурой скрытной и ненавидящей все, что носит малейший оттенок сенти­ментальности, он очень редко говорит о том, что испытывает”.

Но с другой стороны, человек до мозга костей “публичный”, завсегдатай салонов и раутов — он едва выносил даже двухнедельное “заточение” в родном своем Овстуге, где был лишен политических разговоров и свежих газет, — он был человек, настолько включенный в коловращенье текущих событий, в реальную жизнь, что его, без сомнения, надо считать экстравертом. Опять — совмещение, стык разнородного в рамках единственной личности.

 

V

 

Еще одна важная тема: отношения Тютчева с временем. Взгляд его, лирика, был эпический: как никто, Тютчев чувствовал “неодолимую силу вещей” (выражение Пушкина), слышал поступь судьбы — и, как никто, ужа­сался чудовищным разрушениям, которые время приносит с собой.

“Всякий раз, когда мне предстоит встреча со старым знакомцем, меня охватывает невыразимая тревога. Нет, я и не воображал, какие разрушения может произвести в бедном человеческом организме двадцатилетний срок! Какое отвратительное колдовство! Люди... предстали передо мною почти неузнаваемыми от разрушений времени. О, что за ужас! Не могу не верить в некое страшное колдовство, когда вижу эти сморщенные, поблекшие лица, эти беззубые рты...” (Э. Ф.Тютчевой).

Примером эпической мощи поэта может служить одно из последних стихотворений, созданное под впечатлением древних курганов, возвышав­шихся некогда над долиной Десны, близ селения с диковатым, зудящим названием Вщиж:

 

От жизни той, что бушевала здесь,

От крови той, что здесь рекой лилась,

Что уцелело, что дошло до нас?

Два-три кургана, видимых поднесь...

 

Да два-три дуба выросли на них,

Раскинувшись и широко, и смело.

Красуются, шумят, — и нет им дела,

Чей прах, чью память роют корни их.

 

Природа знать не знает о былом,

Ей чужды наши призрачные годы,

И перед ней мы смутно сознаем

Себя самих — лишь грезою природы.

 

Поочередно всех своих детей,

Свершающих свой подвиг бесполезный,

Она равно приветствует своей

Всепоглощающей и миротворной бездной.

 

Да, Тютчев чувствовал время как некую бездну, над которой, порой легкомысленно забывая о ней, скользит человек — и в которую рушится жизнь, память, все... Он писал: “Время идет своим путем, и его неуклонное течение вскоре разделяет то, что оно соединило, — и человек, покорный бичу невидимой власти, погружается печальный и одинокий в бесконечность пространства”. Тут Тютчев близок Державину, пафосу “Реки времен”.

Но — вот парадокс! — так обостренно чувствовать время может лишь тот, кто стоит как бы на берегу этой безжалостной, всех и вся уносящей, реки — кто смотрит на жизнь sub specie aeternitatis, с точки зрения вечности. Так, например, чтобы чувствовать ветер, надо недвижно стоять на ветру, ему сопротивляться — а свободно парящая по ветру птица вряд ли даже и чувствует перемещение воздуха, вместе с которым перемещается и она. Тютчев именно что “стоял на ветру”, мог находиться как бы вне текущего времени, имел в душе запас тайных сил, позволявших ему посмотреть на события — с точки зрения вечности. Вот его собственные слова, подтверждающие эту мысль: “...я поднялся на первую площадку Ивана Великого, покрытую народом, ожидавшим... появления государя... И тут меня вдруг вновь охватило чувство сна. Мне пригрезилось, что настоящая минута давно миновала, что протекло полвека и более, что начинающаяся теперь великая борьба, пройдя сквозь целый цикл безмерных превратностей, захватив и раздробив в своем изменчивом движении государства и поколения, наконец закончена, что новый мир возник из нее, что будущность народов определилась на многие столетия,что всякая неуверенность исчезла, что суд Божий совершился...

И тогда вся эта сцена в Кремле... показалась мне видением прошлого... а люди, двигавшиеся вокруг меня, давно исчезнувшими из этого мира... Я вдруг почувствовал себя современником их правнуков. И вот именно вследствие этого присущего моему уму свойства охватывать борьбу во всем ее исполинском объеме и развитии, я бываю подчас менее чувствителен к неудачам и бедствиям настоящего момента...”.

Тютчев нес в себе свойство, способность не подчиняться движению времени. Иван Аксаков писал: “Кроме... внешних примет, Тютчев казался как бы непричастным условиям и действиям возраста: до такой степени не было ничего старческого ни в его уме, ни в духе... В разговорах с этим седо­власым или почти безвласым, нередко хворым, чуть ли не семидесяти­летним стариком, почти всегда зябнувшим и согревавшим спину пледом, не помнилось об его летах, и никто никогда не относился к нему как к старику... Возраст не оказывал на его мысль и его душу ни малейшего действия, — и в этом отношении вполне справедливо то выражение о нем, которое нам удалось услышать еще при его жизни: “cet homme n,a pas d,вge” (у этого человека нет возраста. — фр. ).

Именно эту особенность, способность не подчиняться давлению времени — или, иначе сказать, совмещение в Тютчеве сразу всех человеческих возрастов — и отметил Толстой. Встретившись и проговорив четыре часа с уже совсем старым Тютчевым в поезде, Толстой гениально заметил: “Это... дитя-старик!”.

VI

 

Когда личность исполнена противоречий, противоречива бывает и жизнь. Родившийся, выросший и получивший образование в России, девятнадца­тилетний Тютчев на двадцать два года — на целую жизнь! — отбывает в Европу. Увозил его в своей карете знаменитый родственник, однорукий герой Кульмской битвы граф Остерман-Толстой. Как со столь свойственным ему остроумием выразился сам Тютчев, “судьбе угодно было вооружиться последней рукой Толстого, чтоб переселить меня на чужбину”.

47
{"b":"135098","o":1}