Ф. Ф. Вигель, упомянув о смерти баронессы Крюденер в 1824 году, пишет: “За нею скоро последовала привезенная Голициной одна примечательная француженка Она никогда не снимала лосиной фуфайки, которую носила на теле, и требовала, чтобы в ней и похоронили ее. Ея не послушались, и оказалось по розыскам, что это жившая долго в Петербурге под именем графини Гашет, сеченая и клейменая Ламотт, столь известная до революции, которая играла главную роль в позорном процессе о королевском ожерелье” (Записки, ч. II, М., 1892, с 41—42).
Воспоминания баронессы М. А. Боде подтверждают, что, действительно, в доме Голициной жила “графиня де Гаше (de Gachet), рожденная Валуа, в первом замужестве — графиня де ла Мотт (de la Motte), героиня известной истории “Ожерелья королевы”. М. А. Боде рассказывает о стройной седой старушке среднего роста, носящей “бархатный берет с перьями”, с лицом умным, но не кротким, с “живыми блестящими глазами”, бойкой и увлекательной речью — “изящным французским языком”. Но она была “с своими спутниками насмешлива и резка, а с некоторыми бедными француженками своей свиты, которые раболепно прислуживали ей, повелительна и надменна без всякой деликатности”. Постоянны были обмолвки, таинственные намеки “о графе Калиостро, о разных личностях двора Людовика XVI, как о людях своего знакомого кружка”. Собиралась купить у отца Боде сад — “некогда Крымского хана, в нем были развалины Монетного двора, подземелье, которого передняя часть служила нам погребом, остальная же была завалена большими камнями, и народное предание говорило, что там ханский Арап сторожил сокровище. В развалинах мы находили старые монеты, кувшины. Вообще утверждали, что в подземелье зарыт клад”, но все попытки раскопок натыкались на возражения населения, вплоть до “бунтов”, отказа рабочих. Не сошлись в цене, как и в оплате предложенной Гаше роли компаньонки старшей Боде и учительницы младшей. Первую (цену за сад, а потом — домик) Гаше хотела поменьше, вторую (оплату) — побольше.
Боде также свидетельствует о запрете Гаше “трогать свое тело”: “...велела похоронить себя, как была; говорила, что тело ее потребуют и увезут, что много будет споров и раздоров при ее погребении”. Однако старая армянка — ее служанка, “обмывая ее после кончины ...заметила на спине ея два пятна, очевидно выжженные железом”. После похорон — “хоронили русский православный и армяноарианский священники” — слух дошел до Петербурга, от Бенкендорфа прибыл курьер “с требованием ея запертого ларчика, который был немедленно отправлен в Петербург”. Могила и “надгробный камень не тронут доныне”. Оказалось, пишет Боде, что это действительно была графиня Ламотт-Валуа, имя де Гаше она получила от эмигранта, за которого вышла замуж где-то в Италии или Англии, долго жила в Петербурге, в 1812 году приняла русское подданство. Встречалась с императрицей Елизаветой Алексеевной и императором Александром I, открылась только последнему, который якобы “обещал тайну и защиту”.
Заканчивает Боде так: “Участь этой женщины покрыта непроницаемою завесою; она исчезла, как исчезло знаменитое искусительное ожерелье, причина ея падения, одна из причин смерти несчастной королевы Марии-Антуанетты. Писатели долго будут говорить о Жанне Валуа, и никто не догадается искать на безвестном кладбище Старо-Крымской церкви ея одинокой могилы!” (с. 129).
Из записок Храповицкого “По поводу воспоминаний баронессы Боде” (там же, с. 130—132) узнаем, что “графиня де ла Мотт (р. в 1756) — женщина развратная, по отцу своему Сен-Рени происходившая от одного из незаконных сыновей короля Генриха II Валуа”, действительно присвоила и продала в Англию “бриллиантовое ожерелье редкой красоты, ценою почти в 2 миллиона ливров”, которое изготовили “около 1784 года придворные ювелиры” для Марии-Антуанетты. В биографиях Ламотт указывается, что она будто бы “умерла в Англии в 1791 году, бросившись из окошка после ночной оргии”.
Заметки Храповицкого свидетельствуют, что А. Дюма в своем романе “Ожерелье королевы” (1848) достаточно точно воспроизвел детали интриги. “Враги королевской власти, — пишет в заключение Храповицкий, — зная твердый характер Марии-Антуанетты, обрадовались случаю набросить тень на ея честное имя. Дело вышло похожее на наш процесс Веры Засулич, судебные прения клонились не столько к обличению преступников, как служили поводом к разным оскорбительным для власти намекам”. Храповицкий также иронизирует, вспоминая, что англичане просили у нас Крым для использования его для ссылок, вроде Мыса Доброй Надежды, “благо оно поближе”; о словах Екатерины II по поводу колонистов Южной России: “С’est un tas de canailles” (“Это — куча каналий”). Увы нам...
Однако ничего себе компания для племянницы и воспитанницы Венского салона графини Розалии Ржевуской, которая была дочерью княгини Любомирской, гильотинированной на Гревской площади в Париже вместе с королевой Марией-Антуанеттой! Вместе с матерью, будучи еще девочкой, пробыла Розалия Ржевуская несколько месяцев в тюрьме (В. Белоусов, с. 58). Очевидно, что автограф Марии-Антуанетты, украшавший коллекцию Каролины Собаньской, урожденной Ржевуской, — от тетки.
Вместо заключения
Если допустить, что в имени Эльвина сочетание “Элленора — Каролина”, то похоже, что знакомство поэта с К. Собаньской произошло не в феврале 1821 года в Киеве, а раньше. Может быть, даже еще в Петербурге.
В Крыму же он был короткое время “счастлив разделенной любовью” (М. Гершензон. Мудрость Пушкина. М., 1919, с. 196).
Почему в конце письма о крымских впечатлениях (А. А. Дельвигу, декабрь 1824 г., черновик) поэт приписал: “Пожалуйста, не показывай этого письма никому, даже и друзьям моим...”? Интересно, что впоследствии (1826) это письмо будет адресатом, с согласия автора, опубликовано в “Северных цветах” и считается предназначавшимся к печати. В собрании сочинений дается не в томах писем, а в разделе “Воспоминания и дневники” (т. 7, М., 1962, с. 280—282). Что изменилось за один год? Но это был 1825 год...
Как не вспомнить А. А. Ахматову, которая, говоря о приеме антитезы: “Не посвящал друзей в шпионы” в черновой строфе (XIV—XV) 2-й главы “Евгения Онегина”, пишет, что это означает: “Кто-то ...посвящал друзей в шпионы и не уважал в других решимость мнений, красоту гонимой славы, талант и правоту сердца, т. е. не уважал его — Пушкина и его же, друга, посвящал в шпионы, т. е. распускал слухи о том, что Пушкин шпион.
Укор жестокий и
кровавый,
и этого ...Пушкин до смерти не забыл и не простил. Здесь
очень пахнет Собаньской
, которая, заметая следы, могла сказать, что в чем-то виноват Пушкин, в то время как это была ее работа” (Неизданные заметки А. Ахматовой о Пушкине. Вопросы литературы. 1970, 1, с. 158—206; выделено мною. —
Л. В.
).
М. А. Цявловский свидетельствовал, что рукой Собаньской написаны “донесения Витта о слежке за декабристами”, что она “была... не просто авантюристкой, а самым ревностным провокатором, доносчиком, агентом III отделения” (Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. М., Изд-во АН СССР, 1951, т. 1, с.171).
В письме Дельвигу поэт также пишет: “В Юрзуфе я жил
сиднем
...” (выделено автором. —
Л. В.
). Зачем подчеркнул он? А затем: “В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество...”
Вспомнились “почтовые ящики” — дупло дуба в “Дубровском”, в “Барышне-крестьянке”, бесконечные рисунки деревьев в рабочих тетрадях...
И еще в нем — о фонтане в Бахчисарае: “К* поэтически описывала мне его...”, а также, похоже, — “ключевые слова”: “или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?”.
Эта же мысль — в письме Дельвигу 23 марта 1821 года, в письме Вибельман Пушкину 26 декабря 1833 года.
Кстати, Алексей Берестов, герой “Барышни-крестьянки” (20 сентября 1830, Болдино) привлекает наше внимание “черным кольцом с изображением мертвой головы”, адресом “его писем” (“А.Н.Р.” — Александру Николаевичу Раевскому? —
Л. В.
), выделенным автором. Но более всего интересна “иллюстрация” (Рабочие тетради, т. VII, ПД 841, л. 81 об., рис. 2). Первая строчка повести звучала: “В одной из южных губерний наших”. На рисунке вслед женщине глядят трое мужчин. Профиль среднего, похоже, — автопортрет, в третьем — сходство с А. Мицкевичем. Если первый — изображение А. Яблоновского или В. Лихарева, чьи портреты нам пока неизвестны, то нет сомнений, что и женщина, и — “двуликий Янус” — К. Собаньская. Двойной женский профиль несет определенное сходство. И это еще раз засвидетельствует, что М. А. Цявловский ошибался, считая, что “...ни Пушкин, ни Мицкевич ...не подозревали, перед какой женщиной они преклонялись” (там же). Попервоначалу разумеется, но позднее... Однако это самостоятельный фрагмент нашей темы.