Так или иначе, борьба за влияние, в конце концов, оборачивалась, как понимаю, дележом всевозможных материальных средств — вплоть до выкупленной попервоначалу земли и сильно затянувшегося на ней печального, с пустыми глазницами окон и зияющими дверьми, долгостроя. То, что эпидемия приватизации с ног валить начала, доламывала насевшая, словно медведь на улей, “налоговая”. За долги одно за другим ушли громадный домостроительный комбинат, мощные заводы и фабрики.
Так вышло: в сибирском нашем братстве я всегда был за диспетчера, и друг мой, покинувший Новокузнецк намного раньше меня, попросил свести его сперва с одним преуспевающим управленцем из наших, с другим, с третьим. Снова мы беседовали за богатым столом, находили в разговоре общих друзей, откапывали общие корни: то, будь они неладны, ставропольские, а то вдруг совершенно без какой-нибудь гнильцы либо порчи — алтайские. Ему жали руку и обнимали почти так же горячо, как когда-то обнимали меня на учредительном собрании Клуба, но никто не дал ему не только мало-мальского кредита в валюте — даже копеешного нашего.
И вот вместо сотен городков, построенных “Малоэтажной Россией” — как убедительно смотрелись они на макетах, Господи! — осталось всего-то с десяток коттеджей с постаревшими за последнее время угрюмыми нелюдимцами, от которых ушли пригретые ими когда-то, но не выдержавшие теперь то необоснованных подозрений, а то затяжного гнета недоговоренностей земляки и от которых отвернулись не только былые державные соратники, но даже давние друзья дома.
Я все перекладывал на столе из одного бумажного вороха в другой этот уже изрядно пожелтевший за семь-то годков устав нашего Клуба. Наш к о д е к с ч е с т и. И снова как будто видел тот праздничный день, когда так дружно, чуть ли не со слезами на глазах его принимали. Когда сияло счастливое лицо моего старого друга: “Спасибо тебе — ты в самую точку!.. Нет, а правда, ты помнишь: еще в пятьдесят девятом на парткоме я получил “строгача” за то, что пытался на участке ввести хозрасчет. А теперь оно пришло — мое время!”
“Н а ш е в р е м я!” — многозначительно поправил тогда кто-то из “национальной элиты”.
И в самом деле — н а ш е?
Может быть, нынче и время-то стало — свое для каждого, оно не объединяет нас больше общим порывом во имя великой цели, постепенно мы перестаем в себе ощущать слабые позывы некогда мощного на Руси, спасительного в трудные времена артельного духа, и друг около друга нас удерживает уже не крепкое когда-то, верное товарищество — лишь память о нем?
Приезжай, писал он мне из Алжира, где строил тогда на побережье крупнейшую в Африке теплоэлектроцентраль. Выберем время, и на трех “мерседесах” вырвемся с главными спецами, тоже сибиряками, за тысячу километров, в Сахару, будем стоять под крупными, они здесь другие, звездами, слушать, как шуршит раскаленный песок, и вспоминать нашу поземку, наш навсегда поселившийся в душе снеговей... Почему тогда не поехал?!
Нынче, после долгих месяцев предательских неудач и тяжелых болезней, упрямый друг мой, как подлечившийся в камышах подранок, снова поднимается на крыло... Даст Бог?
Размышляя в очередной раз о нем и о тех, кто сидел тогда с нами, задумчиво притихнув, за щедрым столом, в старой записной книжке нахожу несколько строчек, которые вот уже столько лет не перестают меня волновать и заставляют остро печалиться... “Потому что при объединении людей духом своим происходит такое же явление, как в стае птиц, когда птица стаи становится выносливей на несколько порядков, в три раза выше ее реакция. У стаи птиц появляется сверхволя, сверхсознание, сверхзащита, благодаря которым они преодолевают многие тысячи километров. Они становятся неуязвимыми для хищников, даже могут спать внутри стаи и высыпаться гораздо быстрее”.
Не о ней ли эти строчки? Не о национальной ли элите?
И с другой, куда более горькой усмешкой думаю опять: а что, есть такая?
Есть?!
Была?
Хоть когда-нибудь будет ли?!
ЧЕРНОМАЗЫЕ СКИФЫ
В вагоне поезда “Москва—Новороссийск”, который, дабы объехать самостийную Украину сторонкой, уходит теперь с Павелецкого вокзала, мы с восьмилетним внуком стояли у окна, и к нам присоединился, наконец, никак не решавшийся до этого подойти мальчик годками двумя-тремя младше.
“Становись поближе, чтобы хорошо видать было, — поддержал я. — И давай знакомиться. Как тебя звать-величать?”
Он оторвал подбородок от майки с крупной надписью, извещающей на английском, что ее владелец — чемпион, и негромко сказал:
“Кирилл!”
“Вот и прекрасно, — продолжал я привечать его. — А это — Гаврила, познакомьтесь. Кирилл и Гаврила... а по отчеству тебя как?”
“Что?” — спросил он растерянно.
“У каждого человека должно быть имя и отчество, ведь так?”
“Так”,— согласился он еле слышно.
“Вот, видишь... как папу твоего звать?”
Он снова подержал подбородок над высокими английскими буквами, глядя себе под ноги, потом скороговоркой сказал:
“Они разошлись, отец у меня другой, поэтому я еще точно не знаю, какое у меня отчество!”
На больной мозолишко мальчонке наступил со своим непрошеным просветительством, слон!.. Раненое сердечко задел.
Взялся говорить что-то утешительное и как бы извинительное: да, брат, случается, мол, и такое, что с этим приходится обождать, с отчеством, да, бывает.
Он снова горячо воскликнул:
“И фамилии своей я точно не знаю — они пока спорят!”
“Смотри, смотри, вон тоже такой холмик!” — затеребил меня внук, и в голосе у него послышалась явная нарочитость.
Решил прервать неловкий разговор из сочувствия к новому знакомцу? Или припомнилось свое горькое житье меж разведенных родителей?
“Я тоже хотел спросить, — искренне поддержал Кирилл, показывая на крошечный из-за далекого расстояния терриконник на краю уже сильно порыжевшей от летнего солнца степи. — Это что там?”
Дали великовозрастному долдону возможность искупить невольную вину, да еще каким, каким образом: подвели любимого конька. Шахтерского!
И я распелся вовсю: это как же, мол, братцы, так? Дожить до ваших годочков и до сих пор не знать, что это за холмики? Ну, Кириллу еще простительно. Но тебе, Гаврюша, тебе! Сколько дедушка о сибирских шахтах рассказывал? Сколько — о горняках? Смотрели в книжках, на фотокарточках видели. По телевизору. И ты не помнишь? Ну, слушайте оба!
В красках взялся повествовать о сдавленных толщей земли пластах угля в темной глубине, о том, что до глубины до этой сперва добраться надо, а как?.. И вот шахтостроители, а потом уже и сами шахтеры выкапывают подземные ходы, длиннющие коридоры, а земельку, в которой нет угля, п о р о д у, в специальных вагонетках отправляют наверх, и там появляется поначалу маленький бугорок, чуть больше таких, какие хомяки нарыли, да, правильно, а потом он все растет и растет, этот бугорок, — целая гора подымается...
“Да вон, вон — пожалуйста! — показывал я за окно, где над выплывшим нам навстречу — вместе с чахлыми кустами вокруг него — заброшенным терриконником отчетливо видна была вознесенная рельсами над его макушкой металлическая площадка. Вагонетка доходила до края и сама на верхушке опрокидывалась, и так и месяц, и три месяца, и несколько лет — вон, во-он он получился какой высокий!”.
“Гляди, гляди, — перебил Гаврила. — А это что?”
Неподалеку за окном показался давно потерявший форму оплывший холм с плоской залысиной, обросшей жухлым бурьяном.
“Тоже был терриконник”, — сказал я.
“Да?! — переспросил Гаврила с интонацией начинающего, но уже достаточно поднаторевшего правдоискателя. — А кто мне в прошлом году доказывал, что это — скифские курганы, под ними похоронены богатыри и герои, и можно на ночь кувшин на курган поставить, в него опустится душа богатыря. Тогда можно домой кувшин принести, сесть возле него тихонько... ну, или ночью, когда все спят. С богатырем даже можно поразговаривать... кто это говорил, кто?!”