Иду снова на митинг — поглядеть: что же там? Меня просят выступить. Я на площади не владею собой, собьюсь, я отказываюсь. Да и досадно мне. Где же, товарищи, ваши прописные ораторы, эти кормушечники, которых вы лелеяли 20 лет?! Куда они попрятались? Еще вчера я был вам не нужен. Еще вчера мы кричали и топали, спасая историческую память о городе, и вы говорили: “Они возмущают общественное мнение”. А бегало-то по вашим кабинетам четыре человека. Мы говорили о народе, о патриотизме, о том, что не станут защищать вас в грозный час ваши кормушечники. Так оно и вышло.
Иду назад. По улице Красной, на углу улицы Мира расклеены афиши: “Эротический кинематограф”. В доме культуры научного института многодневное обучение разврату: ведущие, как сказано, киноведы, искусствоведы объяснят нам в грозные часы Кавказа, среди горя и слез народов, какими щупальцами надо оживлять женскую страсть, прокрутят нам западный фильм “9 1/2 недель”, сгребут кучу денег и уедут рассуждать... о чем? Наверное, о свободе, демократии и засилье аппарата.
И все вспоминаю я “новую конституцию Евтушенко” и его накачку советской армии.
Газеты опаздывают на четыре часа. 50 лет я в этом городе. Какой-то он нынче другой. Неужели, Господи, неужели нас еще раз вовлекут в гражданскую войну?
И вовлекут не аппаратчики, а эти самые “свободолюбцы”.
Я думал, — говорил Солженицын, — вы другие, а вы все те же, те же...
Но в понедельник все стихло.
Два дня спустя уже снова можно было пускать в глаза демагогическую пыль: “Скажу честно, что мы до конца не представляли себе, каким огромным потенциалом актива располагают краевая партийная организация, Советы народных депутатов”. Опять нужна ложь: “Подумать есть над чем. Хотя главный вывод, на мой взгляд, можно сделать уже сейчас. И состоит он в том, что мы имеем общие позиции с абсолютным большинством населения края. Мы еще раз убедились, как важно, чтобы наша политика совпала с интересами народа”.
Народ в это время пишет: “Нужен мост, а строить его опять некому”.
6 марта.
Вчера приехал из Пересыпи. Нынче достал письма А. А. Сионского из Парижа (67—73 гг.). Какой русский человек! Те, кто Россию не любит, получили все, пролезли везде и ездят за границу вовсю, а старым русским беженцам не суждено было вернуться на родину. Шептались тут у нас в Союзе писателей: “Лихоносов переписывается с евреем”. До какой тупости все дошло. У А. А. отец был священником в Костроме, русский.
...Иногда вспоминаю граждан Москвы, ездивших за сосисками в ФРГ. То одного, то другого. Оба богаты. Оба любят классиков. Жена одного читала раньше книги о Павле I и Александре, теперь с уст ее не сходят имена Константина Борового и Генриха Стерлигова. На смену деревенской прозе пришла литература ресторанного жанра. О Москва! Что от тебя осталось? И без того ты страдала в застойные годы от В., а нынче тебя согнули в дугу биржевики. Москва убила даже таких чистых людей, как о. Захарий, без вести пропавший. Великие книги померкли в Москве, долларовые счета в Цюрихе. А по русским городам хозяином разъезжает г-н Бейкер! Русские люди перестали посылать друг другу письма, потому что колбаса стоит 160 рублей, а конверт 40 копеек. К улицам Свердлова и Луначарского прибавилась улица Мандельштама. На двуглавого орла надели ельцинскую шапку. Конец света наступил.
10 сентября.
Мы сейчас выглядим странно перед теми, кого совсем недавно боялись упоминать благочестивым тоном и кто нынче ничем нам не может ответить. Странной и очень запоздалой показалась бы им, навсегда закрывшим глаза на чужбине, наша похвала, даже пресмыкание, а то и зависть к их как бы романтической жизни вдали от родины (ах, эмигранты, осколки барской России, “рыцари тернового венца”, господа!). Сколько я прочел статей о них и ни в одной не нашел истинной жалости к ним, сочувствия и, может быть, разумной идеальной вины перед ними. Короче, сейчас мы — герои, из всех щелей тащим правду об эмиграции и спешим поклониться страданиям. Нo поздно! И с этим восклицанием “поздно, поздно!” я беру каждую книгу, пришедшую оттуда в уже настежь открытые ворота.
1991
28 февраля. 5 часов утра.
Опять о том же: еще текут часы, общие для нас с матерью, еще мы на этой земле вместе...
Приезжий всегда кажется значительней местных.
Отец мечтал, чтобы дочь заходила к нему перед сном и говорила: “Папочка, спокойной ночи”.
Шофер Печенкин читает свои самодеятельные стихи.
— Нy, как ты считаешь, это поэзия?
— Это большая поэзия, — говорю. Уже четвертый час, пьем пиво с утра.
В Доме творчества в Коктебеле 17 лет назад весело гулял по набережной поэт Сергей Кузьмич Баренц, которого мы копировали. Он накрывал столы к 1 и 9 Мая, вокруг него была молодежь. Его забыли. И вот ночью приносят мне телеграмму: “Умер Сергей Кузьмич Баренц. Наталья Владимировна”. Как же он там был одинок, в этой Москве, если послали телеграмму в такую даль человеку, один раз выпивавшему с ним в Коктебеле...
25 мая.
Почти не спал; поднялся в шестом часу, уже светло, на кухне пил чай и... вдруг вспомнил Л. М. Леонова. Он еще жив!
4 июня.
До чего все разложилось! И какая гнилая, в экстазе свободолюбия глупая у нас интеллигенция. Это какие-то иностранцы. Только иностранцы таким тоном могут задавать вопросы об армии. Была конференция генерала Альберта Макашова.
— И если надо, будете сеять?
— Будем сеять!
— Теперь я понимаю, кто нас спасет в сельском хозяйстве! — заверещала гадюка, и надо было понимать так: какая я умная, а генерал — тупица. Но все и в том числе вопрос, какой именно том “Истории Государства Российского” выхватит генерал Макашов из горящего дома, было глупо, пещерно-ядовито, гнусно. Интеллигенция боится переворота, а сама его и готовит.
Ю. Бондарев воевал под Сталинградом молоденьким, обморозил ноги, полвека писал книги и вот нынче, совершенно нормально рассуждая о поддержке, выдвинул свою кандидатуру на выборы в Советы; народ отдал голоса либеральному комсомольцу... В 17-м году гласный городской Думы Михайлов сказал после переворота; “Дорого заплатит русский народ за свободу, которую ему пообещали...”
— Мне выпало счастье жить при социализме, видеть тело Ленина.
Когда безвыездно живешь на одном месте, то привыкаешь к ощущению, что ничего другого нет, знаешь, что оно есть, но себя там не чувствуешь. И вот отправишься куда-нибудь, в Москву или в станицу, удивляешься тому, что жил долго без этого единственного мира, где все так же, как везде у всех, но все-таки по-своему. А ты жил далеко и как будто ничего не терял...
Днем зашел в Союз писателей; снял со стола “Новый мир”, № 12. Солженицын бодается с дубом. Досконально фиксирует свою подпольную жизнь. Хочет не оставить своим биографам и щелки? Последняя глава посвящена книге “Стремя “Тихого Дона”, которую протолкнул своим предисловием на Запад. Ненавидит Шолохова. Какая остервенелость! Зачем ему это “разоблачение”? Зачем он доходит до глупости в романе “Красное колесо”, бездарно описывает любовь Ковынева (Крюкова) и Аксиньи, гадит на Шолохова? Когда-то я купил в Москве у тайных людей первое издание “Бодался теленок с дубом” за 150 рублей, читая, волновался, жалел автора и с этим чувством поехал в Коктебель и, конечно же, обвинял советскую власть в тупости. А что вышло?
25 августа.
Нескончаемое торжество демократов на телевидении. По сто раз на день показывают танки на улицах Москвы и, конечно же, героическую интеллигенцию.
27 сентября.
Ехал в автобусе из Темрюка. Подсел к пожилой женщине в красном платке; в ногах у нее сумка и ведро с болгарским перцем. Жила в Средней Азии, сейчас в Ахтанизовской. Разговорчивая. Жалуется на кубанцев: “Они через забор разговаривают, к себе не приглашают”.