Литмир - Электронная Библиотека

Но в то же время иногда при виде всех этих ужасов и жестокости душа его вопила: как люди, христиане, могут делать все это! Неужели они не одумаются, неужели они не бросят свои смертоносные орудия и не обнимутся при виде всех этих морей крови как братья? Но люди, христиане, – может быть, тоже вопя в душе, – все же продолжали делать свое дело, и сам Толстой заражался общим героическим настроением и смело глядел в глаза смерти. Было бы ошибочно представлять себе севастопольцев и самого Толстого какими-то рыцарями-подвижниками без страха и упрека, со сверкающим взором, с дланью, простертой повелительно вперед. Нет, и они были люди и часто даже, несмотря на всю трагическую красоту обстановки, совсем маленькие люди. Здесь я приведу один эпизод из севастопольских дней, о котором мне рассказывал в Ясной сам Толстой много лет спустя.

– С четвертого бастиона, где я находился, – рассказывал он, – меня вдруг назначили в тыл командиром горной полубатареи. Забрал я свои пушки и поехал. Место было от боя отдаленное и совсем безопасное. Расставили пушки по горе, смотрю – впереди растет великолепный, толщиной в обхват орех. Нам он не мешал нисколько, тем более, что мне было совершенно ясно, что стрелять отсюда мы никогда не будем, но… надо же было показать солдатам свою власть! И вот я приказал срубить орех. И его срубили – так, низачем… До сих пор не могу я забыть этого ореха… – задумчиво прибавил он.

И тут же, может быть, пофорсив так перед солдатами и погубив ни за что прекрасное дерево, Толстой заносит в свой дневник такие стихи:

Когда же, когда, наконец, перестану
Без цели и страсти свой век проводить,
И в сердце глубокую чувствовать рану,
И средства не знать, как ее заживить?
Кто сделал ту рану? Лишь ведает Бог,
Но мучит меня от рожденья
Грядущей ничтожности горький залог,
Томящая грусть и сомненья…

Там, среди грохота пушек, у него рождается мысль об издании журнала для армии, который поднимал бы дух бойцов. Николай I всемилостивейше запрещает это. Чрезвычайно огорченный этой неудачей, Толстой полученные на журнал из дому деньги с треском проигрывает в карты, еще и еще раз доказывая этим себе, близким и «всему миру», – он так и пишет, – что он «пустяшный малый». Он мечтает, как только кончится война, поступить в военную академию: мечты о мирной жизни в Ясной уже основательно забыты. В письме к тетушке в Ясную он так мотивирует свое решение: «Мне пришло это в голову, во-первых, потому, что я не хочу бросать литературы, которой невозможно заниматься в условиях походной жизни; во-вторых, потому, что я, кажется, становлюсь честолюбив, то есть не честолюбив, я хочу приносить пользу, а для этого надо быть чем-нибудь больше, чем подпоручик; а в-третьих, потому, что я вас всех увижу и также всех своих друзей». И чрез несколько дней и этот план был забыт основательно раз и навсегда. В самом деле, какая там военная академия, когда в дневнике от 2, 3, 4 марта 1855 года мы встречаем такую замечательную запись: «Разговор о божественном и вере навел меня на великую громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение, я понимаю, могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут ее в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией – вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечет меня». Путаная запись эта показывает, что молодому философу самому мысль эта была не очень ясна, а его заключение, что эта мысль, «надеюсь, увлечет меня», и вовсе вызывает улыбку, но тем не менее запись эта весьма характерна: не маленьким ли ручейком начинается Волга?

Но до основания новой религии подпоручику артиллерии было еще очень далеко, – пока он, в минуты боевого затишья, усердно делает свои первые литературные шаги: пишет «Отрочество», пишет «Юность», «Рубку леса», «Севастопольские рассказы» и, конечно, попадает сразу в благодетельную опеку цензуры, которая производит в его трудах неимоверные опустошения и не только вычеркивает неугодные ей места, но и поправляет написанное и даже вписывает в его текст всякую казенно-патриотическую отсебятину. А. С. Пушкин назвал цензуру «дурой» – на трудах Толстого она доблестно старается оправдать этот эпитет, выжженный поэтом на ее бесстыдном лбу. Об этих безобразиях ее в первых произведениях Толстого Н. А. Некрасов, как он пишет, не может думать «без тоски и бешенства». Но даже и в этом изуродованном виде произведения молодого писателя вызывают всеобщий интерес: Александр II, сменивший своего обанкротившегося самодура-отца, прочитав «Севастополь в декабре», приказывает перевести этот рассказ на французский язык и убрать молодого автора с 4-го бастиона в безопасное место. Молодая царица, читая «Севастопольские рассказы», плачет. Уже знаменитый А. Ф. Писемский[22] угрюмо пророчествует, что «этот офицеришка всех нас заклюет, хоть бросай перо…» А Н. А. Некрасов пишет автору: «вы начинаете так, что заставляете самых осмотрительных людей заноситься в надеждах очень далеко…» Симфония необыкновенной жизни этой ширится, растет, и все слышнее и слышнее вдали гремят звонкие трубы триумфального марша… Толстой пьянеет от шири жизни, от ее горячих радостей, от сознания растущей в нем силы. Этот «ездок, весельчак и силач» резко выделяется из всех. Он остер, весь брызжет весельем, в полном смысле душа батареи. «Толстой с нами – и мы не видим конца общему веселью, нет графа, укатил в Симфе рополь, и все носы повесили… – рассказывает один из его сослуживцев. – Пропадает день, другой, третий… Наконец, возвращается, ну, точь-в-точь, блудный сын: мрачный, исхудалый, недовольный собой. Отведет меня в сторону, подальше и начнет покаяние. Все расскажет: как кутил, играл, где проводил дни и ночи, и при этом, верите ли, казнится и мучится, как настоящий преступник. Даже жалко смотреть на него, так убивается… Одним словом, странный и, говоря правду, для меня не совсем понятный, а с другой стороны, это был редкий товарищ, честнейшая душа, и забыть его решительно невозможно…». И он смело восставал против всякой несправедливости, открыто негодовал против узаконенного обычая командиров присваивать себе деньги, которые они экономили на хозяйственной части, т. е. на содержании солдат. И в компании своих боевых товарищей, среди крови, пожаров и бесчисленных убийств, за бутылкой вина, у рояля общими усилиями они сочиняют дерзкие песни, в которых ярко вспыхивает дух обычного русского бунтарства и полного неуважения к благодетельному начальству. Вот одна такая песенка, составленная если не исключительно Толстым, то, во всяком случае, при его деятельном участии:

Как восьмого сентября,
Мы за веру, за царя
От француз ушли.
Князь Лександра адмирал,
Суденышки затоплял,
В море – пучине.
Молвил: счастия желаю!
Сам ушел к Бахчисараю, —
Ну вас всех в…!

И т. д.

Если сравнить бравурно-патриотические мысли о Севастополе, выраженные Толстым в письме к его брату, с мыслями и чувствами, вдохновившими на это стихотворение, невольно задумаешься, как многолика бывает истина и как трудно человеку найти ее в вихрях жизни…

VI

Севастополь пал. Огромные жертвы народа бездарное правительство свело на нет. Толстой в ноябре 1855 едет в Петербург курьером. Несмотря на то, что новому писателю было всего 27 лет, писательские круги встречают его как своего, и всячески ухаживают за ним, и льстят ему.

вернуться

22

Алексей Феофилактович Писемский (1821–1881), автор романов «Тысяча душ», «Люди сороковых годов».

16
{"b":"135020","o":1}