«ЧЕРВЯКОВ!»
«ЧЕРВЯКОВ!»
«ЧЕРВЯКОВ!»
«Так это я напоминание себе пишу, — кричит она, — чтобы в зоомагазине рыбкам купить червяков. Вот мое алиби!» И она показала своему Шерлоку Холмсу промокший бумажный кулек с червями.
Признаться, чем он мне нравился, этот сукин сын, ему было начихать на весь свет. Милиционеры по сто раз на дню проверяли у него документы. Не верили своим глазам, что по центральным улицам Москвы, весело посвистывая, на законном основании фланирует на свободе и культурно проводит время в обществе приличной девушки настоящий кролик, причем такой монстр. И у него значок на груди — он все время носил: «Я — Шекспир!»
Мы с ним шлялись везде, всюду целовались, он звонил мне по телефону круглые сутки и говорил:
— Люся! Какое счастье, что я живу с тобой в одном тысячелетии. Как ты такая за пятьдесят лет нашего тоталитарного режима сумела сохраниться? Я хочу сказать тебе кроме шуток: давай встречаться почаще? Я обожаю тебя. Пойди скажи своим родителям: Роальд любит меня и не может этого скрывать.
В конце концов он к нам приехал знакомиться с Мишей и Васей, без звонка, в двенадцатом часу ночи, с бутылкой красного вина, как фраер, и снулым карпом, завернутым в газету.
В гости Роальд надел свою парадную фирменную футболку, на которой большими буквами спереди было написано: «COITUS».
Я ожидала, что Вася с Мишей придут от этого зрелища в содрогание, но, к счастью, мои целомудренные родители, будучи воспитанными на старых порядках, понятия не имели, что такое «coitus».
Меня всегда изумляли неискушенность и, я бы сказала, отсутствие научно-художественного интереса наших сограждан советского периода к подобным вопросам.
В одном издательстве, куда я частенько захаживала, я всякий раз поражалась удивительному цветку тропического происхождения, росшему на подоконнике в обычном глиняном горшке под присмотром пяти интеллигентных редакторш.
Именно интеллигентность этих редакторш удерживала меня и других авторов этого издательства, кто хоть в малейшей степени обладал образным мышлением, от комментариев по поводу разнузданной и непристойной формы этого растения. Хотя он вялый был какой-то, дряблый, и, как они его ни удобряли, ни поливали и ни вытирали с него раз в неделю тряпочкой пыль, имел он крайне осовелый, унылый и отнюдь не победоносный вид.
Ну я возьми и спроси однажды:
— Как этот ваш потрепанный жизнью питомец, интересно, называется?
— Аморфофаллос, — ответила мне невинная девушка пятидесяти пяти лет, редактор с огромным стажем, выпустившая в свет не один десяток книг различных наименований.
По ее незамутненному взору я поняла, что даже и любопытствовать не стоит, знает хотя бы кто-нибудь из этой рафинированной интеллигенции, что значит слово «фаллос». Я уж не говорю про такие латинские выверты, типа загадочной и непереводимой приставки «аморфо…».
Ей-богу, среди подобных чистых душ я чувствую себя растленной, скабрезной личностью.
К ним из Ботанического сада приезжали — и то же самое — не знали, как подступиться. Они уж и так и этак.
— Отдайте, — просили, — его нам в оранжерею, — мы вас, — говорили, — предупреждаем, что это ОЧЕНЬ экзотическое растение, его образ жизни учеными до конца не изучен, он может быть непредсказуем и даже опасен для общества, когда у него начнется пора цветения!
Но, несмотря на мои грязные лингвистические намеки и их научные зоологические предупреждения, редакторши так и не потрудились вникнуть, о чем, собственно говоря, шла речь, только опомнились, когда этот аморфофаллос после работы техничку изнасиловал во время цветения и плодоношения, явив наконец свое истинное лицо не изнеженного растения, коим он прикидывался многие годы на подоконнике, а грубого и плотоядного животного.
Я веду к тому, что Роальд своей вычурной майкой не смог потрясти основ моих родителей, ибо их чистота и невинность всегда были им надежной защитой и опорой. Васю просто ошеломило, что он кролик, вот и все. А Миша и на это не обратил никакого внимания. Он вообще уже лег спать, но из уважения к гостю встал и надел штаны. Так что мы трое были немного квелые.
Роальд, наоборот, в тот незабываемый вечер много шутил, сыпал каламбурами, плел какую-то ахинею, особенно напирая на то, что он прочитал в газете, слова никому не дал вставить, даже Васе.
— Вчера в «Известиях» печатали, — говорил он, — один американец женился на египетской мумии! У них там мумия — одушевленное лицо. А именно эта, конкретно, отличалась выдающейся миловидностью. Он вывез ее из Египта в Калифорнию и зажил с ней счастливо в своем родовом поместье. Все дарят им свадебные подарки. Сейчас у них медовый месяц. А скоро, наверно, дети пойдут!
— Народ совсем одурел, — сказала Вася. — Могу себе представить, как приняли невестку его родители.
— Родители свое отжили, — дипломатично заметил Миша. — А молодым еще жить и жить. Главное, чтобы они по характеру подходили друг другу.
— Вы, Михаил Соломоныч, прямо Соломон. — Роальд наполнил бокалы. — Я в жизни встречался со многими людьми, — произнес он в приподнятом тоне. — Но теперь сижу именно с теми, с кем я и хотел всегда.
— Мы тоже рады этому знакомству, — растроганно сказал Миша.
— Мне осталось жить восемьдесят лет, — продолжал Роальд, — и все восемьдесят я намерен посвятить вашей Люсе. Клянусь, даже ни на кого не посмотрю! Вы помните, — обратился он к Васе, — как витязь в тигровой шкуре убил от страсти к женщине семьдесят пять человек? Так и я во имя своей любви готов лишить жизни весь этот микрорайон!
Я, грешным делом, подумала, что Роальд сейчас попросит моей руки. И Васе с Мишей, видимо, пришла в голову эта шальная мысль. Они как-то приосанились и расправили плечи.
Но он воскликнул, подняв бокал:
— За Москву белокаменную! Чтобы в ней процветали искусства и ремесла!
— Люся, я выхожу из твоего дома, как благоверный в пятницу из мечети! — сказал он совсем уже на пороге, приканчивая бутылку.
Пил этот кролик как сукин сын. И время от времени употреблял наркотики. И очень мало доступен был перевоспитанию. Я раз попробовала с ним провести душеспасительную беседу, сказав ему коротко и ясно:
— Если ты, сукин сын, будешь продолжать в этом духе, то вскоре нарушишь нормальный ход организма, утратишь цветущий вид и околеешь молодым.
На это он мне спокойно ответил:
— Люся! У тебя есть одна черта, которую тебе надо вытравлять из себя по капле. Ты немножко зануда, Люся, и любишь всех поучать. Никогда, никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!
Он странник был, обитатель коридоров, живущий в вывороченном мире, везде нездешний, откуда он вышел — дверь закрылась, куда пришел — еще не открылась, но это был кайф его жизни: находиться ни там, ни тут, а по дороге.
Недаром в его жилище единственной личной собственностью был прибор-комбайн: градусник, который показывал все время сорок градусов жары, барометр, застывший на отметке «приближается буря», и часы, намертво стоявшие на двенадцати.
Он снимал комнату в центре Москвы в доме работников Большого театра у одного субъекта, Яков Михайлович его звали. Тот имел голос — шикарный, а был он аферист. Инвалид с костылем. Но очень искусный оратор. Все вопросы решал по телефону, и такие обороты при этом употреблял — типа: «Пора и честь знать!..» или «Херсонская уехала в Измаил…»
А представлялся он обычно так:
— Это референт Воронцова. Ну? Как мы будем???
И все решал.
Если б Якова Михайловича увидел кто-нибудь из его абонентов, какой он облезлый старый гусь, они бы, не мешкая, подали на него в суд за надувательство. И всякое правосудие — любой страны, даже папуасов или бушменов, приговорило бы Якова Михайловича к лишению его великолепного, насыщенного богатыми модуляциями голоса, внушающего слепое доверие влиятельным и должностным лицам.
Сейчас он умер, к сожалению. Но это был не человек, а фейерверк. Он ехал в метро на эскалаторе, вдруг поднимал костыль вверх и громко говорил своим шикарным голосом: