После моего затворничества в горах меня прозвали Амагаэру — Дождевою лягушкой — или по-другому — «Монахиня вернулась», я так отвечала на это письмо: «Уж коли не ко мне, так куда же мог поехать ты еще — то направленье было для тебя запретным...
И боги
Листьев подорожника
Не помогли.
Лягушка понадеялась
На обещанье».
При таких обстоятельствах тянулись дни, пока не наступил конец месяца.
Мне говорили, что в ненавистном мне месте Канэиэ бывает каждую ночь, поэтому на душе у меня не было покоя. Так проходило время, и настала пора Изгнания демона[59]. Все вокруг перестали думать о гадком, дурном; люди — дети и взрослые — кругом громко кричали:
— Черти, вон! Черти, вон!
Только я молча смотрела и слушала их. Все выглядело так, будто и в этом году все с удовольствием все это проделывают. Кто-то сказал, что идет сильный снег. Пусть в конце года не останется никаких горьких раздумий — все растают как снег.
Книга третья
Итак, снова наступил Новый год, называется Тэнряку третий[1]. В этом году тоже будут и радости, и горести, думала я, но начался год с того, что мой сын впервые отправился ко двору в парадном одеянии. Когда я увидела, как, спустившись в садик, учтиво приветствовал меня, от гордости за него я чуть не прослезилась. Хорошо было бы посмотреть, как он с сегодняшнего вечера отправляет службу, но я не могла этого сделать, потому что у меня должно было начаться осквернение. Про себя я думала: «Люди в свете так недобры…» — и снова в мыслях возвращалась к себе самой. Мне думалось: «Что бы отвратительного ни натворил Канэиэ в нынешнем году, я, наверно, не буду на него сердиться», — и от этой мысли легко становилось у меня на душе.
Третьего числа отмечали совершеннолетие государя; все шумели. Миновало и седьмое число, была процессия Белых коней[2], но я неважно себя чувствовала и не пошла на нее.
Канэиэ, который показался у меня только восьмого числа, наутро уехал, сказав на прощание:
— Сейчас удивительно много разных празднеств, за которыми нужно присматривать.
Один человек из его свиты, покуда он некоторое время отдыхал здесь (Канэиэ был у меня), написал стихотворение и передал его моим дамам:
Эта крышка от ведра
Из Симоцукэ
Не годится никуда —
Хоть на зеркало похожа,
Только ничего не отражает.
Дамы положили на эту крышку сакэ[3] и фруктов, а в глиняный сосуд положили записку с ответным стихотворением:
Посмотрите на крышку,
Что посылаем Вам,
И не отчаивайтесь сразу —
Хотите видеть чей-то образ,
Так выпейте сакэ.
Из-за своего трудного состояния я даже не участвовала в том праздничном переполохе, который устраивали все кругом, и так прошло двадцать седьмое число. Четырнадцатого числа Канэиэ прислал мне свое старое платье и передал: «Это надо переделать». Поскольку он велел сказать мне: «Надеть это я должен в такой-то день», — я и не думала спешить, но когда наутро пришел посыльный и поторопил: «Скорее!» — я передала с ним такое стихотворение:
Боюсь, работа будет долгой.
А если станешь надевать
Все то же платье,
Быть может, к нам былое возвратится.
Уж лучше отошлю нетронутым шитье!
После этого я не написала ему ни строчки, пока не сделала всю работу.
— Сшито неплохо, — заметил Канэиэ, — одно плохо, что делала ты эту работу неохотно.
Я в раздражении послала ему стихотворение:
В волнении шуметь
И торопить
Того, кто стар,
Не нужно было —
Ни это платье, ни меня.
После этого не слышно было, чтобы от Канэиэ прибыл посыльный.
Двадцать третьего числа, когда еще не были подняты шторы, одна из моих дам встала с постели и толчком открыла дверь.
— Оказывается, выпал снег! — воскликнула она, и тут я услышала первую песню камышевки. Однако чувствовала я себя слишком старой и даже не подумала сложить обычное для такого случая стихотворение.
Был посыльный, сказавший, что двадцать пятого Канэиэ назначили старшим советником Я подумала тогда, что для меня это означает еще больше ограничений, и людей, которые подходили ко мне с поздравлениями, я воспринимала, как желающих пошутить, и совсем не испытывала радости. Только наш сын ничего не говорил, но в душе был очень доволен.
На другой день от Канэиэ принесли записку: «Почему ты не спросишь меня: как твое настроение? Из-за этого для меня и радость не в радость».
В последний день года принесли еще письмо: «Что с тобою случилось? Я сейчас очень занят. Почему от тебя нет ни звука? Ты бессердечна». Так в результате моего молчания между нами возникла взаимная неприязнь. Я подумала, что и сегодня не могу ожидать к себе его самого, и послала ему короткий ответ: «Ты постоянно занят докладами государю и совсем не имеешь свободного времени, поэтому нам и не встретиться».
Хоть я и оказалась права, но теперь уже не брала этого в голову и успокоилась совсем.
Однажды вечером, после того, как я уже легла в постель и стала засыпать, в ворота застучали, громко зашумели; мои слуги переполошились, ворота тут же открыли, после чего я, несколько встревоженная, увидела в проеме боковой двери Канэиэ:
— Живо, открой! Скорее!
Дамы, которые были возле меня, все выглядели по-домашнему: они разбежались и попрятались. Видно было уже плохо, я подползла на коленях и открыла дверь:
«Редко ходишь ты сюда, туго ходят двери в петлях», — вспомнила старые стихи, и он закончил:
«Когда бы приходил я только в эти двери, не запирались бы они».
Перед самым рассветом было слышно, как в соснах бушует ветер. Я слушала бурю и думала, что, когда встречала рассветы одна, не слыхала подобных звуков — видно, этим я была обязана покровительству будд и богов.
Наутро наступила вторая луна. Шел тихий дождь. Даже после того, как мы подняли ставни, Канэиэ не обнаружил обычного нетерпения, — может быть, из-за дождя у него не было желания уезжать. Однако мне и в голову не пришло, что он останется у меня надолго. Через некоторое время Канэиэ спросил:
— Не прибыли ль там сопровождающие?
Когда он вышел после сна, то был одет неофициально, в мягкие одежды и накрахмаленную однослойную мантию, свободно подхваченную поясом. Как только Канэиэ показался, мои дамы изъявили готовность услужить:
— Изволите покушать?
— Я никогда здесь не завтракаю, зачем же теперь-то, зачем? — добродушно ответил он и добавил: