— Но мне же Александр Сергеевич Пушкин стихи в альбом писал! — повторяла Милиция. — Личные стихи. Только мне. И нигде их не печатал.
— Очень любопытно, — сказал Малюжкин. — Оставьте альбом, посмотрим. Поместим в рубрике “Из истории нашего края”. Хорошо? Значит, по рукам. Молодцы, что стихи разыскали!
И Малюжкину, переключившемуся на прополку, казалось, что он хорошо обошелся с посетителями.
— Вы не волнуйтесь, мы стихов не затеряем, понимаем ценность, девушка.
— Вы звали? — спросил Степанов, глядя на Милицию Бакшт.
Малюжкин проследил за взглядом вошедшего сотрудника, что-то забытое шевельнулось в сердце, и он сказал:
— Сюда, Степанов, садись. Данные по прополке захватил? Звонили, надо срочно. Так что понимаешь…
— Ну, мы пошли, — сказал печально Стендаль.
— Конечно, конечно… — сказал Малюжкин, вожделенно глядя на графики в руке Степанова. Малюжкин любил газету и любил газетную работу. Обида прошла. — Не задерживайся! — крикнул он вслед Стендалю и забыл о нем.
Хлопнула дверь за посетителями. Колыхнулись тюлевые занавески на окне.
Степанов пожалел, что девушка ушла, в такую жару писать о прополке не хотелось. Хотелось на пляж. Он подвинул к себе раскрытый альбом в сафьяновом переплете. Почерк на желтоватой странице был знаком. Рядом той же рукой был нарисован профиль только что заходившей девушки.
— Это ее альбом? — спросил Степанов.
Малюжкин удивился, но ответил:
— Ее. Говорит, Пушкин писал. — И он хихикнул. — В “Красном знамени” все агрегаты простаивают, а в сводке завышают. А? Каковы гуси?..
Конечно, это был почерк Пушкина. Или изумительная, совершенная подделка, которой место в музее Пушкина в Москве.
“Оставь меня, персидская княжна…” — прочел Степанов.
— “Оставь меня, персидская княжна…” — прочел он еще раз, вслух.
— Потише, — предупредил Малюжкин. — Не отвлекайтесь стихами.
Степанов не слышал: он шевелил губами, разбирал строки дальше. Этого стихотворения он не знал. И никто не знал. Степанов был первым в мире пушкинистом, читающим стихотворение, которое начиналось словами: “Оставь меня, персидская княжна…”
— Это же открытие! — сказал он. — Мировой важности, надо писать в Москву. Завтра прилетит Андроников.
— Что вы, сговорились, что ли? — возмутился Малюжкин. — Давай по-товарищески, Степан. Кончим передовицу — звоним Андроникову, Льву Толстому, Пушкину, выпиваем по кружке пива — что угодно! Послушай начало: “Полным ходом идет прополка на полях колхозов нашего района”. Не банально?
Но Степанов не слышал, так же как за несколько минут до этого Малюжкин перестал слышать и видеть Милицию Бакшт.
Степан Степанович Степанов был одержим Пушкиным. Он был одержим упорной надеждой узнать о великом поэте все и, изучая каждое слово, сказанное им, распорядок каждого дня его жизни, терпеливо ждал, когда судьба смилостивится и подарит ему открытие в пушкинистике, открытие случайное, находку, ибо закономерные открытия там уже все сделаны.
Прошло тридцать лет, с тех пор как Степан Степанов, отыскав на чердаке старого дома первое издание “Евгения Онегина”, стал солдатом маленькой интернациональной армии пушкинистов. Степан Степанович постарел, обрюзг, страдал печенью, одышкой, похоронил жену, вырастил дочь Любу, и та вот уже выходит замуж, но открытие не давалось. Ни сам Пушкин, ни его родственники, ни друзья-декабристы не бывали в Великом Гусляре и не оставили там дневников, записных книжек и устных воспоминаний. Но Степанов искал, посещал забытые пыльные чердаки, за бешеные деньги покупал редкие издания, поддерживал переписку с Ираклием Андрониковым и пастором Грюнвальдом в Швейцарии, изучил два европейских языка, не продвинулся по службе, а открытие все медлило, не приходило.
И вот неизвестные строки Пушкина, сами, без всяких усилий со стороны Степанова, оказавшиеся перед ним.
Степанов грузно поднялся со стула, держа на вытянутой руке альбом в сафьяновом переплете, и подошел к окну, к свету, чтобы под солнцем убедиться в том, что счастье в самом деле посетило его, что одно из решающих открытий в пушкинистике второй половины двадцатого века сделано именно им.
— Сядь, — догнал его голос Малюжкина. — Послушай: “Однако в отдельных хозяйствах темпы прополки недостаточно высоки”. Или, может, написать просто — “невысоки”? Или “низки”?
— Кто та девушка? — спросил Степанов.
— Какая девушка?
— Девушка, которая к тебе приходила. С Мишей Стендалем.
— Так ты у нее и спроси. Почему у меня? Не знаю я никакой девушки.
Малюжкин тоже был одержимым человеком. Он был одержим желанием сделать газету самой лучшей в области.
— Так, — сказал Степанов, стряхнул пепел с мятых брюк, с трудом стянул на обширном животе расстегнувшуюся пуговицу и, громко запев: “Оставь меня, персидская княжна…” — ушел из кабинета главного редактора, убыстряя шаги, протопал по коридору и выскочил на улицу.
Малюжкин посмотрел ему вслед и обиделся до слез.
24
Милиция со Стендалем доплелись до пивного ларька, у которого под разноцветными пляжными зонтиками стояли шаткие столики с голубым пластиковым верхом.
Миша отстоял в очереди, поставил на столик две кружки с шапками теплой пены. Он был разочарован в жизни и в идеалах.
— Что же, не оценили нас? — спросила Милиция.
— Я совершил тактическую ошибку, — сказал Стендаль, не зная еще, в чем она заключалась.
— Сначала я ему понравилась, — сказала Милиция. Стендаль пил пиво, морщился.
— Придется прямо в Москву, — сказал он. — И Великий Гусляр останется никому не известным, заштатным городком. И они будут кусать себе локти. Пускай кусают.
— Немного он все-таки прославится, — сказала Милиция. — Я же здесь жила. — Она улыбнулась. Она шутила, хотела развеселить Стендаля. — Все уладится, — сказала она.
— И никто не верит, — сказал Стендаль. — Даже в милиции Удалову не поверили. А мне в газете. Что мы, проходимцы, что ли? Вот Грубин побежал опыты ставить, чтобы ничего не упустить. И вы тоже не только о себе думаете. Ведь правда?
— Ага, — сказала прекрасная Милиция. — Смотрите, тот смешной дядька бежит.
По площади бежал, вертел головой мягкий, колышущийся мужчина, голый череп которого выглядывал из войлочного венца серых волос, как орлиное яйцо из гнезда. У мужчины были толстые-актерские губы и нос римского императора времен упадка. Под мышкой он держал большой альбом. Весь он, от нечищеных ботинок, за что его журил Малюжкин, до обсыпанного пеплом пиджака, являл собой сочетание неуверенности, робости и фантастической целеустремленности.
— Мой альбом несет, — сказала Милиция.
— Это Степан Степанов, — сказал Миша Стендаль. — Они спохватились. Они поняли и разыскивают нас. Сюда! — махал рукой Стендаль, призывая Степанова. — Сюда, Степан Степаныч!
Степанов протопал к столику. Очень обрадовался.
— А я вас ищу, — сказал он, придавливая к земле стул, — вернее, вашу спутницу. Я уж боялся, что не найду, что мне все почудилось.
— Вас Малюжкин все-таки прислал? — спросил утвердительным тоном Стендаль.
— Какой Малюжкин? Ни в коем случае. Он, знаете, резко возражал. Он не осознает. Девушка, откуда у вас этот альбом?
— Это мой альбом, — сказала Милиция.
Степанов подвинул к себе кружку Стендаля, отхлебнул в волнении.
— А вы знаете, что в нем находится? — спросил Степанов, сощурив и без того маленькие глазки.
— Знаю, мне писали мои друзья и знакомые: Тютчев, Фет, Державин, Сикоморский, Пушкин и еще один из земской управы.
— Пушкин, говорите? — Степанов был строг и настойчив. — А вы его читали?
— Конечно. У вас, Мишенька, все в редакции такие чудаки?
— Если Степаныч не убедит главного, никто этого не сделает, — сказал Миша, в котором проснулась надежда.
— И не буду, — сказал Степанов. — А вы знаете, девушка, что это стихотворение нигде не публиковалось?
— А как же? — удивилась Милиция. — Он же мне сам его написал. Сидел, кусал перо, лохматый такой, я даже смеялась. Я только друзьям показывала.