Вообще, эту игру я, конечно, ненавидел.
В особенности за то, что приходилось есть землю. Выкручивание кистей, стояние на коленях, хлопанье по ушам ладонями, а также изощренную пытку с поворачиванием кожи вокруг запястий я выносил молча. Но как дело доходило до земли – начинал иногда даже маленько подхныкивать.
– Спокойно! – обращался ко мне Колупай. – Только без слез!
Видимо, для него этот момент был важен. Мои внезапные слезы могли все испортить.
– Ладно, – кивал я и начинал смотреть в другую сторону. Какой же грустной и противной представлялась в этот
момент вся моя жизнь! Даже любимый двор, казалось, отодвигался от меня в какую-то призрачную даль, и где-то там вдалеке, где был нормальный тихий вечер, где жила моя мама и медленно шел с работы папа – где-то там жил совсем другой мальчик, типа меня, с обычной внешностью, вполне сносной судьбой и достаточно определенным будущим.
Здесь же ждал своей участи совсем другой – издерганный, замученный, грязный от щек до ботинок и потерявший веру в жизнь человек. Ему уже было все равно. Только очень не хотелось есть землю.
– Послушай, – говорил Колупай тихим голосом. – Ты же можешь ее не есть. Если ты совсем не можешь ее есть, мы же тебя не заставляем. В таком случае мы просто выводим тебя из игры. Мы отводим тебя до подъезда, и ты спокойно уходишь домой. Ужинаешь. Пьешь чай. Читаешь книжку.
– Нет! – истошно орал я.
– Хорошо! – торжественно говорил Колупай. – Начинаем.
Мое лицо медленно-медленно пригибали к земле. Все знали, что просто брать ее руками и пихать в рот я не мог, потому что меня тошнило. Наконец Колупаев окончательно догибал меня до земли (выбирался рыхлый кусочек с более или менее чистой такой черной землицей) – и я хватал ее губами, зубами, носом и кричал утробно и страшно:
– Все!.. Ну все, гады!
И гады меня отпускали. Они смотрели молча, как я глотаю слезы вместе с землею, и, по-моему, даже не дышали от ужаса и восторга.
Я поднимался, отряхивался. Сплевывал.
И начинал жить сначала.
ЗЕЛЕНАЯ СТЕНА
В Москве, как вы знаете, страшно любят писать на стенах. Причем не просто пишут мелом или углем. Типа «Лена» или, скажем, «Оззи Осборн». Это уже не так модно, как раньше. Хотя и сейчас, конечно, случается.
В любом уважающем себя дворе на любой уважающей себя стене по сегодняшним стандартам должно быть написано что-то очень крупное. Масляной краской. Запоминающееся. Дикое и свирепое. Скажем:
СЭМ ЭНД ВОВИК. НАС ЗНАЮТ ВСЕ.
Вообще, содержание не так уж важно. Важна форма.
А вот в нашем дворе была огромная и даже, я бы сказал, великая стена, на которой, представьте себе, никто никогда не писал. Она возвышалась безмолвно, тихо и скромно. Как развалины Древнего Рима. Правда, тихой она была только днем.
По ночам жителей двора будил непривычный звук – лязг, грохот, тупое гудение электромоторов.
– АБЖЗЦ… АБЖЗЦ… БЛИМ… БЛИМ…
Раздавались также человеческие голоса, даже вроде крики, даже можно было разобрать – Петров, Петров, майнай, тебе говорю, спокойно майнай, спокойно…
И опять:
– АБЖЗЦ… БЛИМ… АБЖЗЦ…
Это работал завод.
Я иногда спрашивал о нем папу, но он отвечал скупо:
– Да какой завод… Так вроде… Цех…
А мама говорила:
– На нем, наверное, заключенные работают.
– Это которые в тюрьме сидят? – спокойно уточнял я.
Но мама не желала вступать в дальнейшие объяснения. Видимо, смысл завода ей тоже был не до конца ясен.
Колупай загадочно говорил:
– Там колючую проволоку, наверное, делают.
Мне лично было все равно. Я относился к самому заводу крайне спокойно, потому что ночью просто спал без задних ног.
Зато я очень любил заводскую стену, которая важно выступала в наш двор этаким странным углом. Только к нам этот угол был обращен не острием, а наоборот – пустотой, то есть образовывал нишу.
Стена была кирпичная и покрашенная при этом в густой темно-зеленый цвет.
– Да ладно, стена! – сердился Колупай. – Хочешь, перелезу?
– Ну перелезь, перелезь! – начинался тут галдеж.
Тогда Колупай брал с земли камень и бросал на завод. Это была его любимая шутка.
– Ну вот, перелез, – угрюмо говорил он.
К стене, чтобы как-то скрасить ее темно-зеленое суровое молчание, были прилеплены три веселеньких здания – трансформаторная, котельная и гараж. Причем если котельная была к стене впритык, то за трансформаторной обнаруживался проход, заваленный кирпичами, битым стеклом, досками, старыми какашками, поломанными игрушками, рваными кедами, ржавыми консервными банками и такой ерундой, о которой здесь и говорить неудобно.
Кроме того! В этом самом проходе, который шутники иногда называли задним проходом, кто-то умудрился поставить неизвестно для чего железные столбы, причем с поперечинами, так что по ним можно было быстро вскарабкаться на крышу трансформаторной и там лежать на брюхе и на спине в теплую или даже нехолодную сырую погоду.
Мне лично лежать на крыше не разрешалось. Меня уж слишком хорошо было видно из окна. И мама, хватаясь за сердце, кричала на весь двор:
– Лева! Лева! Лева!
И больше ничего ей кричать не надо было, потому что и так все всем становилось ясно.
Но в этот день – жаркий летний день одна тысяча девятьсот семидесятого года – мы с Колупаем залезли на крышу и лежали там совершенно спокойно, так как родные и близкие у нас ушли на работу, и мы остались одни в целом мире. У Колупая, правда, дома еще оставалась баба Люда, но она была слепая, глухая и из квартиры выходить боялась.
– Вот смотри, Колупаев, – говорил я лениво. – Между будкой и гаражом еще стол теннисный у нас поместился. Прекрасное место. Шарик не улетает.
– Ну, – отвечал Колупай, рассматривая осколки бутылочного стекла, которых всегда почему-то полно на любой такой крыше.
– А смотри, рядом с котельной какое место шикарное. Это вообще мечта. Там природа, можно сказать. Там земля от нас отдыхает. Там загорать можно. Там малышей выгуливают.
– Ну, – говорил Колупаев, перекидывая осколочные свои снаряды через колючую проволоку на завод.
И действительно, в самом дальнем конце двора, где стена делала поворот и образовывала уютный угол, стояла котельная – собственно, не та ручная котельная, в которой сидит кочегар и поддает жару, бросая каменноугольный носитель энергии в железную печку прямо лопатой, всегда в майке, с черным от сажи лицом и страшными белками глаз. Нет, в нашем дворе стояла абсолютно другая котельная – со сложно выгнутыми трубами, на концах которых болтались обрывки теплоизоляции, с кучей будильников, которые на самом деле измеряли давление, а не время, и со скучным дядей Володей, который был страшно рад, что перешел из кочегаров в операторы водоразборного блока, ходил с тряпкой и веником, наводил в котельной какую-то безумную чистоту и нас туда не пускал. Дядя Володя боялся крыс, поскольку считал, что они вмиг сгрызут изоляцию, а новой ему, конечно, не дадут, труба зимой лопнет, его уволят и оставят без куска хлеба. Эту единственную свою мысль он довольно часто повторял, когда мы к нему подходили на безопасное расстояние, но как только мы пробовали подойти еще поближе, он брал лопату, которую, видимо, принес из своей старой котельной, поскольку в новой она была ему совершенно не нужна, и начинал махать ею в воздухе.
– Вон, – меланхолично повторял он при этом. – Пошли вон, хулиганы.
Поскольку дядя Володя боялся начальства и крыс, он в своей котельной никогда не выпивал и не закусывал. (Иногда, правда, приносил из дома стеклянные баночки с кашей или макаронами по-флотски, из которых ел ложкой, но потом все уносил аккуратно с собой.) Большую часть дня котельная стояла просто закрытой на ключ.
Зато вокруг котельной, непосредственно у стены, был кусок настоящей волшебной земли. Эту землю грели мощные трубы с горячей водой, которые были недалеко от земной поверхности, поэтому еще в марте там стаивал снег и начинала расти трава. Земля у стены была мягкая и рыхлая. И почему-то всегда здесь грело солнце.