Постепенно Серафима Семеновна поднималась, обретая таким образом все больше возможностей в выпадающие свободные дни забегать в «Радугу», где сроднившиеся с нею молодые люди в отглаженных халатах в четыре руки и два прибора тщетно пытались пробудить в ней женщину, ибо, не испытывая регулярных оргазмов, нельзя быть достойным этого высокого имени. Она перепробовала на себе воздействие множества фаллосов всех фасонов и цветов «Радуги», включая один совершенно черный, как эбонит, но все, что она вынесла из соития с этим африканцем, было осознание некоторой двусмысленности слова эбонит: с таким изолятором ей когда-то пришлось столкнуться на заре своей институтской карьеры, но никакого намека в его названии она тогда не расслышала. Вот ведь до чего задолбала народ советская пропаганда!
Выдержав тяжкий искус Польшей и нелегкий Турцией, а заодно вновь, как в давно забытые времена, прочно превратившись в Симу, Серафима Семеновна в конце концов возвысилась до Италии. Она обрела собственную полку в химкинской комиссионке и систематически заполняла ее ажурным женским бельем, перетаскивание которого уже не угрожало женскими болезнями. Теперь она специальным чартерным рейсом с группой других шопниц (редко-редко затешется один-другой мужик) отправлялась в Анкону из еще недавно заоблачного международного Шереметьева, там их встречал постоянный микроавтобус из постоянного приличного отельчика в полусотне верст от аэропорта – хозяин отеля имел процент с покупок, которые они совершали на тех оптовых складах, куда он считал нужным их доставить, – а затем изо дня в день в течение что-нибудь недели колесили по окрестным оптовым городищам, разглядывая, выщупывая, обсуждая, торгуясь…
Вечером покупки сортировались, упаковывались в черные пластиковые пакеты, которые, многократно перебинтованные скотчем, становились похожи на приготовленные к транспортировке детские трупики, – сходство, которого, к счастью, никто не замечал. Эта работа тоже была не из легких – вставать в шесть, ложиться в двенадцать, и все на нервах, все на нервах: можно переплатить, можно, недоглядевши, затариться браком, можно напороться на какой-то неликвид, – но все-таки перекусить останавливались уже у каких-нибудь ресторанчиков, да и в кафе при самом отельчике иногда засиживались с мирными разговорами – а то и выходили перед сном посидеть на шезлонгах на берегу Адриатического моря, хотя адриатические волны пробуждали в Серафиме Семеновне поэзии ничуть не больше, чем рябь Химкинского водохранилища.
Тем более, что от их отеля и на юг, и на север тянулись монотонным строем однообразные двухэтажные виллы, в которых Серафима Семеновна, впрочем, и не видела ничего скучного: это и есть нормальная жизнь, понимала она.
Болтали, делились заветным, и Серафима Семеновна рассказывала о своих радужных мытарствах с таким простодушием и откровенностью, что коллеги ее, сами не Татьяны Ларины, конфузливо смеялись и прятали глаза. Но Серафима Семеновна ничего не замечала, ибо стыдиться того, что естественно, полагалось только в ханжеском совке.
Жить, словом, стало легче, жить стало веселей.
И никто, а меньше всего сама Серафима Семеновна, не успел заметить, когда между нею и возившим их по торговым окрестностям шофером Антонио вспыхнула – ну, может, и не вспыхнула, но уж во всяком случае затеплилась симпатия. То он с улыбкой подавал ей руку, помогая выбраться из микроавтобуса (следующим за нею женщинам, иностранец все-таки, он, правда, тоже продолжал ее подавать, но улыбка его становилась заметно более принужденной), то вдруг приносил откуда-то цветы в стеклянном кувшине и, хотя ставил их на общий стол, нежного взгляда не сводил именно с нее…
И вот они уже ходили, держась за руки, начиная вызывать некоторое даже осуждение коллег, – осуждали, правда, больше Серафиму Семеновну: чего она строит из себя пятнадцатилетнюю девочку! Но влюбленные, ничего не замечая, при каждом удобном случае старались отсесть от общества и начинали, не сводя друг с друга счастливых глаз, объясняться на никому не понятной смеси языков, время от времени утыкаясь в русско-итальянский разговорник и выныривая оттуда еще более осчастливленными, – так что количество перешучиваний, которыми на их счет обменивались коллеги, начало нарастать в геометрической прогрессии.
Подшучивать и вправду было над чем. «Молодые», как их быстро прозвали, оба не блистали ни молодостью, ни красотой. Она – белесая, с глазками доброй свинки, с носиком картошкой, еще и проплетенной лиловыми прожилочками, грудь под тренировочным костюмом колыхается на уровне того, что когда-то, возможно, было талией, прочие формы расплывчаты и плосковаты – все это могло сходить с рук лишь до тех пор, пока она не начала впадать в нелепое девичество, которого, в сущности, никогда и не знала. Он тоже был кругленький, лысенький, с маленькими глубоко сидящими глазками – одна радость, что черными.
Но друг друга они, казалось, совершенно устраивали. И когда она однажды осталась на ночь у него в номере, бабы с трудом дождались перерыва на обед, чтобы наброситься на нее с расспросами, уже предвкушая ее глуповатую откровенность. Ну, что, просияла ли «Радуга», испытала ли она наконец долгожданное женское счастье?..
Однако Серафима Семеновна с неожиданным достоинством потупилась и с горделивой скромностью произнесла:
– Антонио католик, он не любит таких разговоров.
Да как она могла узнать, католик он или не католик?!. А она уже повествовала о каких-то их совместных планах – она приедет пока что на время, пожить, осмотреться, выучить язык, проверить чувство – оба были одиноки, Антонио тоже давно пребывал в разводе, хотя и был очень привязан к своей взрослой дочери и сыну, – Серафима Семеновна собиралась наладить с ними хорошие отношения, только никак не могла запомнить, как называется тот городок, где они проживают, как-то похоже на имя комиссара из сериала «Спрут»...
Тем не менее она в ресторанчиках уже начинала требовать для Антонио каких-то не слишком острых блюд – у него, видите ли, проблемы с желчным пузырем, – он уже комическими жестами, чуть ли не припадая на колено, просил у нее разрешения выкурить лишнюю сигарету, и она с сокрушенным вздохом позволяла…
А в день перед отлетом вдруг сбежала вниз непривычно бледная, с совершенно круглыми остановившимися глазками: Антонио лег после обеда вздремнуть, и она вот уже пять минут не может его разбудить.
Среди шопниц нашлась бывшая фельдшерица со «скорой помощи», но в номер на второй этаж ринулись все. Антонио с мирными складками на подернутой черным пухом пояснице лежал на кровати в плавках лицом вниз. Фельдшерица бросилась щупать пульс у него на шее и ничего не прощупала. Он был мертв и притом довольно давно.
– Надо вызвать врача, надо что-то сделать!.. – в ужасе залепетала Серафима Семеновна, но фельдшерица, сама растерянная, объяснила, что сделать ничего нельзя, Антонио давно остыл и даже окоченел, – она продемонстрировала это с такой простодушной жестокостью и убедительностью, что Серафима Семеновна враз затихла и оцепенела. Хотя губы ее продолжали лепетать какие-то бессмысленные слова: но надо же что-то делать, кого-то позвать…
Ты что?!. Мы же русские, нас сразу задержат как свидетелей, а то и похуже, начнется расследование и неизвестно чем кончится, а уж рейс точно сорвется, как мы будем выбираться, что будет с «ка?ргой» («каргой» – «cargo» – шопницы называли товар, отправляемый отдельно)...
Серафиму Семеновну полусилком увели из номера полуневменяемую, до отлета продержали под контролем, сами вместо нее перетаскали в микроавтобус ее пухлые черные сардельки, под руки усадили ее самое, – жизнерадостный хозяин, оберегая безоблачность своего отеля, никак не намекнул, отчего в аэропорт их отвозит уже другой шофер.
Оцепеневшую Серафиму Семеновну, обнюханную вынюхивавшим наркотики спаниелем, под руки провели через таможню (таможенники оказались тоже люди), под руки усадили в самолет, и только там она наконец начала плакать.
Сначала плакать, затем рыдать. Ее уговаривали, она не слышала. Стюардессы предлагали ей холодную воду, затем вино, потом уже какие-то капли, таблетки – она ничего не замечала и к тому моменту, когда самолет пролетал город Минск, опухла до неузнаваемости.