Он яростно стер слезинки ладонью и с отвращением вытер ее о штаны, и она подумала, что он уже давно выбирает одежду без нее. Да она и ничего не понимает в нынешних… Как их – брэндах. Наверное, и нынешнюю его клоунскую рубашку с маками на желтом фоне подобрала ему какая-то молодая хищница, воображая, что это очень… как это теперь у них называется… Круто. По-европейски. Хотя на самом деле такие когда-то продавались в Комсомольске-на-Амуре китайские платки.
Она несколько раз порывалась открыть рот, чтобы сказать что-то необыкновенно важное, чего еще и сама не знала, но…
Она всегда была уверена, что обморок – дворянский пережиток, но оказалось, что и она способна на такие утонченные реакции…
Очнулась она уже не в версальском рококошном кресле, а на своем шепетовском покрывале. Сначала услышала фырканье и лишь потом увидела встревоженное лицо шофера Димы, прыскающего на нее водой изо рта, как это делала она сама во время глажки. Диму она давно уже не боялась – просто у него всякое напряжение было похоже на ненависть.
Она поднялась с пружинящей опрокидывающей кровати, ее качнуло. Дима заботливо поддержал ее под локоток, и она наконец осознала, что случилось. Было невероятно, что на улице по-прежнему пылал солнечный день.
Прихрамывая и оскальзываясь на паркете, она поспешила во двор – Дима почтительно отставал на три шага. Но все-таки успел обхватить ее и удержать, когда она шагнула в голубую воду бассейна, где уже расстался с жизнью человек несопоставимо более серьезный, чем она.
Спаситель изо всех сил старался ее не помять, но все же через каких-нибудь полминуты она снова сидела в рококошном кресле перед рококошным столиком, на котором пролетевший кошмар оставил необыкновенно шикарную визитную карточку: Марианна Зигмундовна Пугачева, медицинский центр «Освобождение», было оттиснуто золотом по мрамору.
– Выпейте, Раиса Абрамовна, при таких делах обязательно надо выпить, – настойчиво вкладывал ей в бесчувственную руку многогранный радужный бокал с «Русским стандартом» ее кряжистый паж, тут же после этого начиная принудительно подносить тети-раину руку с водкой к ее самопроизвольно стиснувшимся губам. – Ну, выпейте, выпейте, не зря же говорят – от всех скорбей! Народ зря не скажет!
В годы их транссибирских странствий тетя Рая, разумеется, не могла не наблюдать повального пьянства среди работяг, которые, если не оказывалось водки, готовы были глушить одеколон, политуру, солярку – но объясняла это тем, что русские все-таки немножко сумасшедшие. И, сумевши в конце концов проглотить эту горяченькую гадость, она поняла, что была-таки права. Хотя и не сразу, но лишь тогда, когда к ней вернулось дыхание. Дима трусцой притащил из кухни жестянку с черной икрой, батон, масло, но от вида еды ее передернуло еще сильнее, чем от водки.
Вторую порцию она с ужасом отвергла, но Дима принес из бара целую батарею – бакарди, кальвадос, хенесси, кьянти, бордо, шартрез, кюрасао, – попробовать-то хотя бы надо?!. – и очень скоро она поняла, что русские – чрезвычайно-таки мудрый народ. Она уже могла рыдать, заплетающимся языком рассказывать милому верному Диме, как они с Изей жили в палатках, купали маленького Левочку, как они приобрели первую в их жизни стационарную кровать… Дима усердно кивал, то возникая, то пропадая из поля зрения, однако подливать не забывал, заботливо, словно нянька в детском садике, уговаривая выпить еще и еще: а это за маму, а это за папу…
Да, это было чудо – слезы лились, а невыносимой боли, невыносимого ужаса уже не было. «Р..р…ры…ус-ские…оччччченннь!.. мы…мы…мымудрый…нар-род – наконец уронила она растрепанную седую голову на столешницу из полированной яшмы, такую же многоцветную, как покрывало из Шепетовки на заре его дней.
Правда, очнувшись на шепетовском покрывале в отсветах пограничных прожекторов, она едва успела перевеситься через край кровати, как ее начало выворачивать, – она уже и впрямь испугалась, что ее вывернет наизнанку. Вдобавок надежные советские пружины едва не вывернули в лужу и ее самое, и русские в новом полубреду снова показались ей сумасшедшими: так что же они, каждый раз испытывают такие муки?..
В едва мерцавшем последнем уголке сознания она различала широкую фигуру Димы с тряпкой и хрипло побрякивающим пластмассовым ведром, однако сил остановить его, сказать, что завтра она сама уберет, у нее не осталось…
Спазмы возобновлялись бесчисленное количество раз за нескончаемую ночь (это хуже, чем роды, мелькало у нее в пустой голове), и к утру она была уже не в состоянии испытывать ни горя, ни ужаса, ни стыда – даже пожелать смерти по-настоящему она была не в силах: анестезия по-русски в конце концов продемонстрировала стопроцентную эффективность.
Когда свет прожекторов сменился утренним июльским солнцем, ее тяжкая полудремота тоже сменилась тошнотной явью. В голове словно была налита какая-то прозрачная жидкость, которая при малейшем движении плескалась через край сверхъестественной спазматической болью, немедленно отзывавшейся новыми тщетными потугами пищевода. Верный Дима, которого она уже не стыдилась, понуждал ее промыть желудок, но больше одного глотка она сделать не могла – и нарзан, и томатный, и яблочный, и грейпфрутовый сок немедленно оказывались в синем пластмассовом тазике, чье содержимое сплетениями красок вскоре могло поспорить с полированной версальской столешницей.
Помог шубат – верблюжий кумыс, как его назвал Дима: в Афгане он им не раз отпаивался, и что-то еще вчера его толкнуло приобрести в городе пяток пластиковых бутылок.
Русская анестезия действовала до вечера – глотнуть, отлежаться, сплюнуть, пошевелить головой, доползти до туалета, – жизнь превратилась в череду труднейших мучительных задач, во время кратких антрактов между которыми было невозможно думать о чем-либо ином, кроме передышки. Вечером же, вместе с тупым чувством «Я погибла…» в ней попутно прорезалась и остренькая надежда «Кажется, я выжила». Ослабление пытки не могло не радовать.
На следующее же утро не было ни тошноты, ни боли, ни сил на сколько-нибудь интенсивную тоску: слабость и отупение – что еще нужно для счастья?
Разумеется, уже к обеду ужас и отчаяние непременно вернули бы себе временно утраченные территории, однако верный паж Дима отыскал новое оружие.
– Послушайте, Раиса Абрамовна, – сострадание на его квадратном лице было похоже на гадливость, но нежный розовый тон лобного зигзага открывал его истинные чувства. – Вам давно надо было сходить к экстрасенсу, вас, наверное, кто-нибудь приворожил. Почему глупости – вам советская власть вбила в голову, что ничего нет – бога нет, кибернетики нет, порчи нет, сглаза нет, а теперь и ученые доказали, что все есть, все дело в биополе… Подумайте сами: миллионы народу разводятся, и ничего, а вы так убиваетесь – это же ненормально?.. У нас в Медведкове одна женщина тоже хотела выброситься из окна за то, что муж бросил, а потом догадалась пойти к экстрасенсу, и он за пять сеансов ее развязал. И еще за эти же деньги предсказал будущее, сказал: твое счастье в тепле. Она поехала в Евпаторию и, правда, встретила нового мужика… Правда, не в самой Евпатории, а в Туле, сейчас переписывается. Ну, хорошо, не верите экстрасенсу – сходите к этой Пугачевой, чего сидеть, надо же чего-то делать!
Пользуясь ее беспомощным состоянием, Дима набрал номер «Освобождения» и тут же договорился, что тетю Раю примут вне очереди.
*
В просторной гостиной «Освобождения» звучала умиротворяющая музыка – не громкая, не тихая, а как раз такая, что, кажется, вот-вот разберешь, на чем играют и о чем, но так все же и не разбираешь. И пышные кресла белоснежной кожи принимали измученное тело с такой деликатностью, что оно очень скоро переставало понимать, сидишь ты или паришь над полом. Стены тоже были расписаны какими-то разноцветными пятнами и струями (сколько ни боролись с абстракционизмом, а он все-таки победил…) с таким хитроумием, что, пока видишь их краем глаза, кажется, почти понимаешь, что там нарисовано, но стоит вглядеться, как снова ничего. (Если не хуже: один раз ей даже показалось, что это какой-то неведомый великан долго пил все мыслимые вина и ликеры, а потом его вдруг вырвало на эти стены.) Только пол был облицован незнакомой плиткой отчетливого цвета «какао с молоком» да напротив входа была впечатана в стену заставлявшая каждого входящего замереть, известная всем и каждому «Свобода на баррикадах», выписанная во весь свой нечеловеческий рост. Самих баррикад не было – одна свобода, но даже и в ней чего-то не хватало…