Солёный мокрый Витька затих. Вспоминал. До-олго. Как нечитанный параграф. Вытянул губы трубочкой. Взгляд затуманился, но голова отца не исчезала.
— А что висит? — спросил я дядю Якова свободно.
— А икона для неслухов. Только не молятся почему-то!
На голой стене суровым украшением висел изношенный офицерский ремень с железной пряжкой и заштопанным следом от немецкой пули.
Тётке Августе было четырнадцать, когда единственный сын Мырчихи, дядя Коля, поехал на Тракторный, на вечорку. В барачном посёлке дяде Коле воткнули нож в спину. Тюленью шубу с несоскобленной кровью убрали. Теперь тёте Клавдии за сорок. Тюленья шуба отыскалась. Её забросили на полати, к стареньким польтушкам. Однажды я просил:
— Дяденька Витенька, покажи… ну, покажи мне дырку от ножика.
Но восьмилетний мой дяденька куражился:
— И смотреть не-ко-го и вставать мне неохота… Мама запаниковала:
— Не показывай. Смотри не показывай! Меня срочно эвакуировали с прабабкиных
полатей.
В избе у Мырчихи, из разговоров я узнавал, как в свирепый голод — однажды! — слепой старик на дороге зарезал мальчика-поводыря, чтобы съесть его. Как у Мырчихи отбирали полторы избы, её на санях увозили на кулацкие выселки… Зимовали в сарае, рядом с коровой, без чая, без печки. Но сундучное имущество — и тюленью шубу, и тусклые доски икон ей тогда сберегли татары.
Спички древнего человека
— У бабки спичины лежат, от древних людей остались, они костры разжигали.
Ещё картинка была — люди мамонта встречают. Хотел показать ей картинки. Может, признает кого их наших — деверя там, свата какого…А она — «В книгах черти». И на сундук уползла.
Светило солнце. Искрился снег. С восьмилетним Витькой мы сидели на саночках посреди широкой дороги.
Ножку я вытянул, другую согнул, ручки положил на коленочки, как старичок, Никита Павлович. Я жалел сейчас, что нога у меня не деревянная, с круглым, чёрным галошиком на конце.
По-доброму так, с прищуром, посмотрел я на умного своего дядюшку, и спросил:
— А трамваи были?
— Да ты тёмный совсем, — подпрыгнул Витька. — Трамваев не было. На лошадях ездили, в бричках. Пошли, поп, мне скорее надо.
На дяденьке детская солдатская телогреечка. По снегу за ним волочились большие варежки — шубинки. А я — в пальто! В таком тяжёлом и толстом, что всегда хотелось взять ножницы и посмотреть — что там внутри?
У ворот мой дяденька сказал:
— Сей-час бе-ги! Тимошка догнать не успеет — и не укусит! У нас все гости до крыльца бегают.
Я стоял весь в снегу. Нос в испарине. Шапка с резинкой вокруг головы сидела боком. Обронён-ная варежка воткнута сзади за воротник.
Витька пихнул саночки, и меня
— Смотри не падай! Наступила ночь.
Отгоняя бесов молитвами, поднялась Мырчиха.
Скрипнул сундук, потом половицы: одна-вторая, одна-вторая, зашаркала на кухню.
Из клубящейся темноты на мою подушку что-то прыгнуло. Черти лохматые, и пахнут ночным ведром. А пахло тройным одеколоном.
Двойняшка — Витькина сестрёнка через меня дотянулась до плеча матери.
— М! — коротко и громко сказала тётка Августа во сне.
— Бабка военные спички понесла! — отчеканила ябеда.
Тётка просыпалась — медлила, зевала. Двойняшка вздрагивала, будто кто её щипал.
Никола зимний. Молиться будет.
Она ещё вчера сундук открывала.
Девочка положила руку на руку, с вытянутыми ладошками, на высокую подушку и на моё лицо.
— Витька, стихотворение выучил? — наконец, веско спросила тётка Августа.
Локоток заездил по моему носику.
В полном разгаре страда деревенская,
Долюшка русская, долюшка жён.
— Нет, не выучил. Он за этим ходил. Локтем ткнула в моё лицо.
— Целый день ходил?
— Весь день!
Я заморгал, касаясь ресницами её тёплой кожи. Двойняшка почесалась, и положила руки на место.
— А Серёжка Куприков сказал, что у кого Ленин. Владимир Ильич на груди выколот — тех не расстреливают…
Молчание
— А наш Витька сказа-а-а-а-л…Витька сказал…Что октябрятскую звёздочку на ж…пе носить будет — на трусы прицепит, его ремнём бить не смогут.
Тётка сматерилась, заворочалась подо одеялом, как медведица в берлоге. Бабкин внук!
На кухне затрещало. Под треск древней спички Двойняшка исчезла.
— Опять лучиной запахнет! Дымнуху свою вспомнила! — ворчала медведица.
С божнички разлилось мягкое отражение далёкого света.
Пёс прикидывается замерзающим кулаком — стонет протяжно в будке.
Натыкаясь на палки подсолнухов с сухими листьями и… головами, мимо чучела в её собственном истлевшем платке, по наметённому снегу, через весь огород, бредёт Мырчиха.
За баню, с кусочком болота. До ветру.
Выброшенный Цезарь
С мамой и маленьким братиком мы жили в пристанционном посёлке. За окнами — днём и ночью — поезда.
Несущийся поезд — это кочующее землетрясение, почти природное явление. Уборка в доме начиналась с замазки осыпавшейся печи белой татарской глиной.
Мама привела домой закутанную в платки Мырчиху, потом ушла на работу.
Старуха приманила конфетой двухлетнего братца и пояском перехватила ножку, другой конец верёвочки привязала к ножке кровати, аки телёнка на полянке, к колышку. И легла спать.
Возмущённый братец орал так, что мама должна была услышать его на заводе. Как я тогда хотел, чтобы папа поскорее возвращался из армии!
Но папа не ехал. А привезли старухин сундук (на кровати спать не умела).
Потом появились в доме иконы.
Он приехал, когда я ходил в первый класс.
Дети предвидят события чаще, чем взрослые.
В тот осенний серенький денёк меня не могли отогнать от будильника.
Взрослым сказал: жду папу! Они не ждали, а я — ждал!
Наконец, пришла обеденная электричка, и случилось чудо: на привокзальном бугре появился он.
Моя радость продолжалась сорок минут. Ещё оживлённая мама сидели за столом. Мырчиха подозрительно поглядывала на меня: всё не могла решить, кто я — ангел, или сатана!
А он молча встал… и пошёл. В сени, во двор, за ворота. Чтобы поспеть на обратную электричку.
Отчим женился. И приезжал в наш дом за какими-то бумажками.
В ранце — букварь, деревянная ручка, чернильница, завёрнутый в газету кусок с прослойкой из засахаренной смородины. Моё долгое путешествие до школы по длинной заснеженной улице Железнодорожной.
В тот год полетели в космос Николаев и Терешкова. Взрослые засматривались в небо. Кто-то спутник уже увидел. Кто-то боялся, что спутник свалится, и не куда-нибудь, а на его дом.
Смотрел ли я на небо? Не помню. Я только помню, как останавливался и смотрел в окна проходящих пассажирских поездов. Ждал, когда мелькнёт лицо отчима.
А Мырчиха всё так же в пояс кланялась прокопчённым в чёрных избах иконам, разговаривала с небесами. Она неожиданно подобрела ко мне. Я для неё был значительнее, чем космонавты.
До этого дня распахнутого сундука я никогда не видел. С появлением сундука в нашем доме я узнал, что существуют нюхательный табак, не только колотый, но и пилёный сахар, индийский чай в жестяных коробочках. Коробочки, как матрёшки, складываются друг в дружку и берегутся старухами как наследство.
Из раскрытого сундука пахло травами. Он был заполнен юбками, сарафанами, платками. Старуха выловила на дне, под бельём, узелок из платочка. Долго развязывала три узла, дала мне три грецких ореха.
Достала большой узел. Сжала коленями на полу, как ребёнка… Длинная рубаха, платье, свежий платок, иконка на белой верёвочке — её смертки.
Оторвала от рубахи нитку. В дешёвые тапочки положила свёрнутый поясок — принесла дочь Августа.
И вдруг — кротко, внимательно, наклонив голову — заглянула в мои детские глаза.
Иногда Мырчиха хворала. Она доставала из сундука маленькие графинчики. В графинчиках — водка, а в водке красные, жёлтые или чёрные корешки. Мырчиха принимала водку ложечкой.