Зато у немцев наоборот: там правительство,
с одной стороны, опирается на хорошее и пр. войско, а с другой — «на верноподданнический патриотизм, на национальное безграничное честолюбие и на то древнее историческое, столь же безграничное послушание и богопочитание власти, которыми отличаются поныне немецкое дворянство, немецкое мещанство» (bourgeoisie), «немецкая бюрократия, немецкая церковь, весь цех немецких ученых и под их соединенным влиянием нередко, увы! и сам немецкий народ» (стр. 11).
«Оказывается, что Пруссия съела Германию. Значит, доколе Германия останется государством», несмотря ни на какие мнимолиберальные, конституционные, демократические «и даже социально-демократические формы, она будет по необходимости первостепенной и главной представительницей и постоянным источником всех возможных деспотизмов в Европе» (стр. 11).
С середины XVI века — до 1815 г. главный источник всех реакционных движений — Австрия (id est [то есть. Ред.] как представительница Германии); с 1815 по 1848 г. — разделилась между Австрией и Пруссией с преобладанием первой из них (Меттерних) (стр. 12); «с 1815 года приступил к этому святому союзу чисто германской реакции, гораздо более в виде охотника, чем дельца, наш татаро-немецкий, всероссийско-императорский кнут» (стр. 13).
Чтобы снять с себя ответственность, немцы стараются уверить себя и других, что главным зачинщиком Священного союза была Россия. „В противность немецким социальным демократам, программа которых ставит первою целью основание пангерманского государства, русские социальные революционеры стремятся прежде всего к совершенному разрушению нашего“ (русского) „государства“ и т. д. (стр. 13).
Ради истины, те из желания защищать политику петербургского кабинета» (стр. 13), Бакунин дает немцам следующий ответ. Великий человек не упоминает даже о союзе при Екатерине и о русском влиянии на Францию со времени революции до Луи-Филиппа включительно, не говоря уж о создании Пруссии при помощи русских со времени Петра I. Не упоминает и об ее происках совместно с Англией с начала XVIII века для порабощения Европы. Он начинает с Александра I и Николая и изображает их деятельность следующим образом:
«Александр рыскал с конца в конец и много хлопотал и шумел; Николай хмурился и грозил. Но тем все и кончилось. Они ничего не сделали… потому, что не могли, оттого, что им не позволили их же друзья, австрийские и прусские немцы; им предоставлена была лишь почетная роль пугал» (bange machen), «действовали же только Австрия, Пруссия и,» „наконец, — под руководством и с позволения той и другой — французские Бурбоны против Испании“ (стр. 13, 14).
Россия только один раз выступила из своих границ — в 1849 г. для спасения Австрии от венгерской революции. Кроме того, в нынешнем веке она два раза душила польскую революцию с помощью Пруссии, столько же заинтересованной в этом, как и она сама. Разумеется, «Россия народная немыслима без польской независимости и свободы» (стр. 14).
Россия ни по уму, ни по могуществу или богатству не занимает такое преобладающее положение в Европе, чтобы голос ее был в состоянии «решать вопросы» (стр. 14).
Россия может что-нибудь сделать лишь будучи вызвана к тому какой-либо из западных держав. (Так, Фридрих II вызвал Екатерину на раздел Польши и чуть ли не Швеции.)
В отношении к революционному движению в Европе Россия, в руках прусских государственных людей, играла роль пугала, а нередко и ширм, за которыми они очень искусно скрывали свои собственные завоевательные и реакционные предприятия. После недавних побед они в этом более не нуждаются и больше этого не делают (стр. 16).
Берлин с Бисмарком — теперь видимая глава и столица реакции в Европе (стр. 16). Реакция (римско-католическая) в Риме, Версале, отчасти в Вене и Брюсселе; кнуто-реакция — в России; но живая, «умная», действительно «сильная» сосредоточена в Берлине и распространяется на все страны Европы из новой германской империи и т. д. (стр. 16).
«Федеральная организация снизу вверх рабочих ассоциаций, групп, общин, волостей и, наконец, областей и народов, это единственное условие настоящей, а не фиктивной свободы, столь же противна их [современного капиталистического производства и банковской спекуляции. Ред.] существу, как не совместима с ними никакая экономическая автономия» (стр. 17).
Зато представительная демократия (die Reprдsentativ Demokratie) соединяет два условия их успеха: «государственную централизацию и действительное подчинение государя-народа интеллектуальному управляющему им, будто бы представляющему его и непременно эксплуатирующему его меньшинству» (стр. 17).
«Суть нашей татаро-немецкой империи» (стр. 14).
Новая германская империя воинственна: должна завоевывать или быть завоеванной (стр. 17—18):
она «носит в себе неотвратимое стремление стать государством всемирным» (стр. 18). Гегемония — только скромное обнаружение этого стремления; условия его — бессилие и подчинение по крайней мере всех окружающих государств. Эту роль играла бывшая французская империя, теперь — немецкая, и «германское государство, по нашему убеждению, единственное настоящее государство в Европе» (стр. 19).
Государство (Empire, Royaume [империя, королевство. Ред.]); государь (souverain, monarque, empereur, roi [суверен, монарх, император, король. Ред.]); государствовать (regner, dominer [царствовать, господствовать. Ред.]); государь (souverain, empereur, monarque, roi). (По-немецки, наоборот, Reich первоначально не что иное, как заключенный в определенные границы участок земли (крупный или мелкий), носящий название в соответствии с народностью, населением, которому он принадлежит. Так, например, местность у Регена в Верхнем Пфальце до Фихтаха — Фихтрайх; Аахнеррайх; Франкрийк (в Нидерландах); Райх-фон-Нимвеген; Райх-фон-Меген; округ Трарбух на Мозеле до сих пор еще Грёверрайх, другая местность на Мозеле — Вестрих.)
«Государственная карьера» Франции покончена; кто сколько-нибудь знает характер французов, знает так же, как и мы (Бакунин), что если Франция долго могла быть «первенствующей державою», то второстепенное положение, даже равносильное с другими, для нее невозможно. Она будет готовиться к новой войне, к мести, к восстановлению утраченного «первенства» (ersten Rangs) (стр. 19). Но сможет ли она достигнуть его? Решительно нет. Последние события доказали, что патриотизм, эта «высшая государственная добродетель» (diese hochste Reichstugend) более не существует во Франции (стр. 19). Патриотизм высших классов [у Бакунина: «высших сословий». Ред.] только лишь тщеславие, которым, однако, как то показала последняя война, они жертвуют ради своих реальных интересов. Столь же мало патриотизма высказало и сельское население Франции. Крестьянин, с тех пор как стал собственником, перестал быть патриотом. Только в Эльзасе и Лотарингии, как бы на смех немцам, проявился французский патриотизм. Патриотизм сохранился только в городском пролетариате. За это именно на него обрушилась ненависть имущих классов. Но это не патриоты в собственном смысле слова, ибо относятся по-социалистически (по-братски к рабочим всех других стран) и стали вооружаться не против народа германского, а против германского военного деспотизма (стр. 20—22). Война началась только четыре года спустя после первого конгресса в Женеве, и интернациональная пропаганда пробудила «особливо» среди рабочих «латинского племени» новое антипатриотическое миросозерцание (стр. 22). Оно высказалось также в 1868 г. на митинге в Вене в ответ на целый ряд политических и патриотических «предложений», „сделанных южногерманскими буржуазными демократами. Рабочие ответили им, что те их эксплуатируют, вечно обманывают и угнетают и что все рабочие всех стран — их братья. Интернациональный лагерь рабочих — единственное их отечество; интернациональный мир эксплуататоров — единственные их враги“ (стр. 22, 23). В доказательство послали телеграмму к парижским братьям, как пионерам «всемирно-рабочего освобождения» (стр. 23). Ответ этот наделал много шуму в Германии; перепугал всех бюргеров-демократов, в том числе и Иоганна Якоби, и „оскорбил не только их патриотические чувства, но и «государственную веру» (den staatsreichlichen Glauben) школы Лассаля и Маркса. Вероятно по совету последнего г-н Либкнехт, в настоящее время один из глав социальных демократов Германии, но тогда еще член бюргерско-демократической партии (покойной Народной партии), тотчас отправился из Лейпцига в Вену для «переговоров» (zur Verhandlung) с венскими работниками о политической бестактности, которая дала повод к такому скандалу. Должно отдать ему справедливость, он действовал так успешно, что несколько месяцев спустя, а именно в августе 1868 г., на Нюрнбергском съезде германских работников все представители австрийского пролетариата без всякого протеста подписали узкую патриотическую программу социал-демократической партии“ (стр. 23, 24). Это обнаружило „глубокое различие, существующее между политическим направлением предводителей, более или менее ученых и буржуазных, этой партии и собственным революционным инстинктом германского или, по крайней мере, австрийского пролетариата“. Правда, в Германии и в Австрии этот инстинкт мало развился с 1868 г., зато великолепно развился в Бельгии, Италии, Испании и особенно во Франции (стр. 24). Французские рабочие сознают, что они в качестве социалистов и революционеров работают для целого мира (стр. 25), „и больше для мира, чем для себя“ (стр. 25). «Эта мечта» (dieser Traum) „стала природой французского пролетариата и выгнала из его воображения и сердца последние остатки государственного патриотизма“ (стр. 26). Французский пролетариат, призывая к оружию, был убежден, что он борется столько же за свободу и права немецкого пролетария, сколько и за свои собственные (стр. 26). „Они боролись не за величие и за почести, а за победу над ненавистной «военной силой», служившей в руках буржуазии орудием их порабощения. Они ненавидели немецкие войска не потому, что они немецкие, а потому, что они войска“ (стр. 26). Восстание Парижской Коммуны против версальского Национального собрания и против спасителя отечества — Тьера… обнаруживает вполне ту единственную страсть, которая ныне двигает французский пролетариат, для которого и т. д. существует еще лишь война социально-революционная (стр. 27). Обуреваемые социально-революционной страстью, „они провозгласили окончательное разрушение французского государства, расторжение государственного единства Франции, несовместимого с автономией французских коммун (общин). Немцы только уменьшили границы и «силу» (die Macht) их политического отечества, а они захотели совсем его «убить» (umbringen, erschlagen) и как бы для обнаружения этой изменнической цели свалили в прах Вандомскую колонну, этот величественный памятник французской славы“ (стр. 27).