Элисон предпочитает отели новые и безликие, принадлежащие какой-нибудь солидной сети. Она ненавидит историю: если только ее не показывают по телевизору, надежно упрятав за стекло. Она не скажет «спасибо» за ночь в комнате со стропилами. «Черт бы побрал семейные гостиницы», — утомленно выдала она как-то раз, битый час сражаясь со старым трупом в простыне. Мертвые все таковы: дай им клише, и они уцепятся за него. Им нравится досаждать живым, портить их сладкий сон. Они пинали Эл и ныли, пока у той не начинали болеть уши, они трещали у нее в голове, и бывали вечера, такие, как сегодняшний, когда ее голова словно колыхалась на мягком стебле шеи.
— Кол, — простонала она, — будь хорошей девочкой, поищи в сумках, может, найдешь мой лавандовый аэрозоль. Голова раскалывается.
Колетт опустилась на колени и поискала где велено.
— Та женщина в самом конце, та пара с выкидышем — урони булавку, и то слышно было бы.
— «Найдешь булавку — подбери и тем удачу примани».[7] Так говорила моя мама. Но у меня никогда не получается. Находить булавки. Или деньги на улице, — призналась Эл.
Это потому, что ты такая толстая, что собственных ног не видишь, подумала Колетт. Вслух она спросила:
— Как ты проделала ту штуку с именем? Когда ты распиналась насчет материнской любви, меня чуть не стошнило, но, надо признать, в конце ты всех сделала.
— Алистер? Ну конечно, если бы его звали Джон, ты бы меня не похвалила. Сказала бы, что это одна из моих удачных догадок. — Она вздохнула. — Послушай, Колетт, что мне тебе ответить? Парень стоял там. Он знал, как его зовут. Как и большинство людей.
— Мать, она, наверное, повторяла его имя в уме.
— О да, я могла выудить его у нее из головы. Я знаю, это твоя теория. Чтение мыслей. О боже, Колетт. — Эл скользнула под покрывала. Закрыла глаза. Голова ее вновь упала на подушки. — Думай что хочешь, если тебе так проще. Но ты должна признать, что иногда я говорю людям вещи, которые им еще предстоит узнать.
Она ненавидела эту фразочку Эл: «Думай что хочешь, если тебе так проще». Как будто она ребенок и ей рано знать правду. Эл лишь казалась глупой — это было частью ее игры. На самом деле она слушала «Радио-4»[8] в машине. У нее был хороший словарный запас, хотя на публике она его не применяла. Она была довольно серьезным и сложным человеком, а также глубоким — глубоким и скрытным: так считала Колетт.
Эл редко говорила о смерти. Когда они только начали работать вместе, Колетт думала, что словечко-другое должно соскользнуть, хотя бы потому, что Эл изо всех сил старается избежать этого. Иногда так и получалось; но в основном Эл говорила о переходе, она говорила о духах, она говорила о переходе в мир духов, то скучное царство, ни холодное ни жаркое, ни холмистое ни плоское, где мертвые, каждый в расцвете сил, заплутав в вечном полудне, проводят годы, в течение которых ни хрена не происходит. Мир духов, как Эл описывает его клиентам, это сад, или, точнее, некое общественное место на открытом воздухе: никакого мусора, совсем как в старомодных парках, и где-то вдалеке, за маревом, просматривается эстрада. Здесь мертвые рядами сидят на скамейках, семьи чинно гуляют по гравийным дорожкам между клумбами, где ни единого сорняка, лишь напоенные солнцем цветы покачивают головками, источающими аромат одеколона, а по лепесткам их ползают пушистые, смышленые, безобидные пчелы. Мертвые определенно попахивают пятидесятыми или, может быть, началом шестидесятых, они опрятны, и респектабельны, и не воняют фабриками — словно родились после изобретения нейлоновых рубашек и внутренней канализации, но до сатиры, и уж точно до секса. Вечные кубики льда (необычных форм) звенят в их бокалах, поскольку век заморозки уже наступил. Они устраивают пикники, где едят серебряными вилками — исключительно для удовольствия, ибо никогда не чувствуют голода и никогда не толстеют. Ветра не дуют там, лишь ласковый бриз, температура держится в районе умеренных 71° F — это английские мертвые, и шкала Цельсия у них пока не в ходу. На пикниках все делится по-братски. Дети никогда не ссорятся и не разбивают коленки: что бы ни происходило с ними на земле, теперь физические травмы исключены. Ни солнце не печет их днем, ни луна — ночью; никаких покраснений или веснушек, никаких изъянов, которые летом делают англичан столь неэлегантными. Всегда воскресенье, но магазины открыты, хотя никому ничего не нужно. Звучит тихая мелодия, на Баха не слишком похоже, возможно, Воан-Уильямс,[9] и на ранних «Битлз» тоже смахивает; птички подпевают музыке в изумрудных ветвях вечнозеленых деревьев. У мертвых нет чувства времени, нет четкого чувства места, они за гранью географии и истории, говорит она своим клиентам, пока кто-нибудь вроде нее не настроится на их волну. Среди них нет ни стариков, ни больных, ни слишком юных. У всех свои зубы — или дорогие протезы, если свои были некрасивы. Их поврежденные хромосомы пересчитаны и перетасованы в правильном порядке; даже у ранних выкидышей нормальные легкие и целая шапка волос. Разрушенные печени заменены на здоровые, так что их владельцы еще не выпили свой последний стаканчик. Больные легкие вдыхают дым личных сигарет Боженьки с низким содержанием смол. Перси с раковыми опухолями спасены из мусорных контейнеров хирургов и цветут, словно розы, на грудных клетках призрачных дам.
Эл открыла глаза.
— Кол, ты здесь? Мне снилось, что я есть хочу.
— Позвонить, чтоб сэндвич принесли?
Она задумалась.
— Раздобудь мне ветчины на сером хлебе. Из непросеянной муки. Капельку горчицы — французской, а не английской. Дижонской — скажи, что она в буфете слева, на третьей полке. Спроси, сырная тарелка у них есть? Я бы не отказалась от ломтика бри и гроздочки винограда. И еще пирожное. Не шоколадное. Кофейное, может быть. Грецкие орехи. У него сверху грецкие орехи. Два по краям и один в центре.
По ночам Эл вылезала из постели, ее гигантский силуэт заслонял свет, сочившийся через окно из двора отеля; сия внезапная темнота и пробуждала Колетт, она поворачивалась и видела очертания Эл в шифоне и кружевах на фоне мерцания ночника. «Что случилось, что тебе нужно?» — бормотала Колетт, потому что никогда не знаешь, что происходит, может, и ничего особенного, но все же… Иногда Эл хотела шоколадку из сумки, иногда она переживала боль рождения или шок автокатастрофы. Они могли проводить без сна минуты или часы. Колетт выскальзывала из постели, наливала воду в пластмассовый чайник и втыкала шнур в розетку. Иногда вода так и не закипала, и Эл отвлекалась от своих страданий и спрашивала: «Ты воткнула его в розетку, Кол?», и та шипела, да, да, и трясла проклятую штуку так сильно, что вода выплескивалась из носика; и довольно часто это помогало: ну, значит, гнев, говорила Эл, ничуть не хуже электричества. Затем, пока Эл, шатаясь, ковыляла в ванную, чтобы блевануть в раковину, Колетт искала пыльные чайные пакетики и коробочки с молоком, и наконец обе садились рядом, обхватив ладонями гостиничные чашки, и Эл бормотала:
— Колетт, не знаю, как ты все это делаешь. Ты так терпелива. Эти бессонные ночи…
— О, ну знаешь, — шутила она. — Если бы у меня были дети…
— Я благодарна тебе. Возможно, я этого не показываю. Но это правда, дорогая. Не знаю, где бы я сейчас была, если бы мы не встретились.
В такие минуты Колетт сопереживала ей, она не была совсем уж бесчувственной, хотя жизнь сделала для этого многое. Черты лица Эл смягчались и расплывались, как и ее голос. Вокруг глаз у нее были черные круги, как у панды, от вечернего макияжа, как бы усердно она его ни снимала ватными дисками; и когда она извинялась за неудобства, связанные со своей профессией, в ней появлялось что-то по-детски непосредственное. Для особенно плохих ночей Колетт брала с собой бренди, чтобы снять приступы тошноты и боли. Садясь на корточки, чтобы запустить руку в свою командировочную сумку, она думала: Эл, не оставляй меня, не умирай, не оставляй меня без работы и крыши над головой. Ты — тупая корова, но я не хочу сражаться с этим миром один на один.