Откуда все же такое нежелание определяться в вопросах веры? Причину, вероятно, надо искать в том, что конфуцианство – это своего рода псевдорелигия: оно трактует на религиозный лад жизненные принципы человека, но утверждает их моральную и культурную самоценность. Духовное подвижничество конфуцианского человека затвердевает в формах культуры – этой мозаике нетленных и общедоступных кристаллических сгустков жизни. Конфуцианцы во все времена с готовностью признавали, что бытующие в народе культы основываются на иллюзии, но иллюзии не только полезной для самих людей, но и неизбежной, и в этом смысле совершенно правдивой. Как ни странно, они смогли бы со всей серьезностью отнестись к известному афоризму Вольтера, который для многих европейцев звучит кощунственно: «Если бы Бога не было, его следовало бы выдумать». Быть может, они не сочли бы возмутительным и еще более дерзкое, сочащееся ядовитым сарказмом высказывание Стендаля: «Единственное оправдание Бога состоит в том, что его нет». Все же сами китайцы ничего подобного никогда не говорили, и это обстоятельство выдает фундаментальное различие между европейской и китайской традициями: первая отталкивалась от прометеевского самоутверждения мыслящего субъекта, вторая находила опору в спонтанности народной жизни. Но спонтанности осмысленной и пресуществленной в неуничтожимые, стильные формы вещей.
Духовным наследникам Конфуция поэтому не было нужды ни доказывать существование духов, ни опровергать его. Они могли признать обе точки зрения условно истинными просто в силу того, что они уже приняты в обществе и от них зависит поведение людей. В сущности, уже сама ориентация Конфуция на ритуал – действие непременно образцовое и символическое – с неизбежностью превращала человеческое общение в некую игру, обмен условными знаками, где от партнеров требуются прежде всего знание и правильное выполнение своей роли. Для конфуцианского мудреца, идущего «срединным путем», всякое преходящее чувство и всякий зримый образ лишь условно реальны, ведь они скрывают в себе «подлинность» жизни – сверхличную Волю, безмятежность необозримо широкой души. Примечательно, что в отзывах об Учителе Куне, оставленных его учениками, постоянно подчеркиваются условность, наигранность его жестов. В кругу соседей Учитель «казался косноязычным», в разговоре с вышестоящими держался «как бы уверенно», а в обращении с подчиненными «был как бы мягок», в обществе государей «имел почтительный вид», а покинув дворец, «как бы успокаивался» и т. д. Конфуций, несомненно, осознает себя играющим, он что-то представляет. Что же именно? В конечном счете – самое присутствие воли, делающее человека вовек «одиноким», создающее дистанцию между человеком и миром, дистанцию самоотстранения в самом человеке. Акцент на зрелищности, демонстративности действия есть не что иное, как единственный способ поведать о внутренней глубине сознания. Конфуций, конечно, ничего не разыгрывает, ничего не представляет. Его сокровенная правда и есть его предельно очевидный, самоочевидный облик.
Учитель сказал: «Ученики мои! Думаете ли вы, что я что-то скрываю от вас? Нет, я ничего от вас не прячу. Я говорю вам лишь то, что вам самим ведомо».
И в самом деле: что может быть откровеннее и внятнее первичной интуиции жизни, изначальной непосредственности вашего опыта? Мудрость древних не загадочнее светлого неба, просторной земли или протянутой руки: она, по слову Учителя, всегда находится «совсем рядом», и тому, кто постигнет ее в своем сердце, восстановить порядок в мире будет так же легко, как «взглянуть на собственную ладонь». Это мудрость открытого и доверительного отношения к жизни, способность и умение жить в согласии с другими, быть самим собой как раз в той мере, в какой ты един с другими людьми.
Надо думать, совсем не случайно Конфуций был большим любителем пошутить, устроить состязание в стрельбе из лука, а при случае и сыграть партию в шашки, к тому времени уже вошедшие в быт ученых людей древнего Китая. В «Беседах и суждениях» записаны такие его слова:
«Поистине нелегко приставить к делу того, кто с утра до вечера только набивает себе брюхо. Уж лучше играть в шашки – куда полезнее безделья!»
Можно добавить, что с легкой руки Конфуция шашечная игра стала в Китае традиционным атрибутом «возвышенного» образа жизни. Перипетии шашечной партии слыли своеобразным прообразом противоборства мировых стихий, а время, в течение которого продолжалась игра, символизировало «небесное», космическое время, охватывающее вечность. В этом времени протекает истинная жизнь отрешенного от земной суеты мудреца.
Если для Конфуция представление есть сама жизнь и все символическое возвращается – и возвращает нас – к действительности, то и глубина Небес не может не изливаться на плоскость Земли. «Небо» – это не просто метафора верховного начала мироздания, непостижимой «великой пустоты», объемлющей все сущее. Метафора в своем пределе с необходимостью метафорична по отношению к самой себе; она оборачивается непосредственным свидетельствованием об истине. Правда, такую истину невозможно высказать словами. Ее можно лишь безмолвно удостоверять сердцем, опытом сознания, которое не просто знает, но еще и сознает. Небо как Судьба мирового круговорота и физическое небо – небосвод, конечно, не одно и то же, но одно и неотделимо от другого. Да и само понятие неба наилучшим образом выражает идею вечного самопревращения, перехода в инобытие: небо бездонно, но и являет собой границу мира; оно совершенно прозрачно, но сокровенно в своей бесконечности; оно абсолютно пусто, но вмещает в себя весь мир и потому являет собой предельную полноту бытия.
Всеобъятно-пустотное Небо не есть отдельная сущность, не существует обособленно от мира и потому не может быть особым «предметом» созерцания или суждения, но оно целиком дается нам в явлении светлого купола, со всех сторон окружающего нас. «Разве Небо говорит? А ведь времена года исправно сменяют друг друга, и все живое растет…» Светила в небесах, по представлениям древних китайцев, образуют «небесный узор» (тянь вэнь),и этот зримый образ мирового согласия полностью подобен «узору» человеческой культуры (вэнь),как образу стилизованной и доставляющей эстетическое наслаждение жизни. Конфуций потому и стал отцом китайской традиции, что он каждой черточкой своего поведения, каждым своим словом давал понять, что в мире существует всеобщий порядок, проницающий в равной мере природу и человека, материальное и духовное, и этот порядок воплощен в незыблемых законах роста всего живого и в жизни самого сознания. Духовное свершение для Конфуция – это просто сполна прожитая жизнь.
Исследователи древней литературы и фольклора часто отмечают, что сюжеты мифов и сказаний имеют своим прототипом годовой цикл, знаменующий периодическое воскрешение и умирание природы. А вот в наследии Конфуция мы встречаемся с прямо противоположным ходом мысли. Конфуций не стремится преобразить реальность в миф, а скорее обнажает действительные предпосылки мифа, низводит священное до естественного течения жизни со всеми его биологическими, психическими, космическими закономерностями. Разговоры Учителя Куна о Небе – а точнее, как раз умолчание об этом – есть своего рода антимиф, где повествование предстает молчанием, а эпическое – обыденным. Мы видим здесь начала той магистральной линии китайской традиции, которая выразилась в конфуцианском идеале «пребывания в срединном и обыденном» или в известном изречении средневековой эпохи: «обыкновенное сознание – это и есть правда». Сокровенно небесный образ человека преломляется в его земном, очевидном для всех физическом облике: явить его миру – значит в самом деле показать «свои руки и ноги». Будем помнить: не только при Конфуции, но еще и много столетий спустя китайцы были уверены, что истинная мудрость обязательно имеет свои отметины-знаки на теле мудрецов.
Так повседневность оказывается для Конфуция не просто нагромождением случайных, утомительно бессмысленных эпизодов. В глубине потока жизни вьется нить «Небесной судьбы», и эта судьба доступна человеческому знанию, хотя мудрый не знает ее как некий отвлеченный «предмет», а постигает «чутьем сердца». Но чем менее способен мудрый поведать другим о тайне «Небесного веления», тем больше в нем уверенности в обладании этой глубочайшей правдой жизни. Как бы ни был жесток и лжив мир вокруг, какие бы невзгоды и тяготы ни выпадали на долю Конфуциева мудреца, он не ропщет и не отчаивается. Его жизнь кажется ему бесконечно осмысленной. В этой судьбийности своей жизни он находит великую опору и защиту. Даже в минуты смертельной опасности Конфуций не терял самообладания. Он говорил тогда, что Небо не допустит его гибели. Он «знал веление Небес…».