В жизни людей эпохи Обособленных царств разрыв между традиционной патриархальной символикой и реальностью общественных отношений становился все более зримым, все более резким. Договоры между царствами, заключавшиеся именем великих предков Чжоу, оставались пустым звуком. Последний раз попытка всеобщего примирения была сделана за несколько лет до рождения Конфуция. Согласно данной участниками договора клятве, правителя, начавшего войну, ожидали «кара духов, потеря царства и гибель рода». Но даже самые страшные клятвы не могли заставить тогдашних стратегов отказаться от их циничного правила: «Что можно взять, надо брать». Вскоре военные действия вспыхнули вновь. Не стало доверия в отношениях не только между царствами, но и между правителями и их служилыми людьми и даже между родственниками. Интриги, предательства, убийства вчерашних сообщников, кровопролитные мятежи и дворцовые перевороты стали суровой политической действительностью Срединной страны. Всюду торжествовало право сильного.
В 536 году до н. э., когда Конфуцию было пятнадцать лет, советник царства Чжэн Цзы-Чань отлил бронзовый сосуд с полным перечнем царских законов (в Китае знали только одну форму законодательства: уголовный кодекс). Новшество Цзы-Чаня подверглось ожесточенным нападкам родовитой знати, усмотревшей в нем посягательства на ее традиционные привилегии. Однако дряхлевшая аристократия была уже не в силах вернуть старые добрые времена. Еще одним шагом вперед стал новый порядок взимания государственных податей: вместо прежних отработок на господском поле крестьяне стали выплачивать налог с пахотной земли. Впервые земельный налог был введен как раз в царстве Лу в начале VI века до н. э.
В ряду прочих «Срединных царств» Лу не выделялось ни большой территорией, ни военной мощью. Его правителям из века в век приходилось больше думать о том, как противостоять натиску могущественных соседей: с севера лусцев теснило царство Ци, с юга на них наседало не менее могучее «полуварварское» государство У. Чтобы как-то сберечь свои владения и свое достоинство, правителям Лу приходилось проявлять чудеса дипломатической изворотливости. Чаще всего они обращались за помощью к постоянным соперникам Ци – «полуварварским» южным царствам Чу или У. Незадолго до рождения Конфуция луский правитель даже отстроил себе новый дворец в чуском стиле, который местные аристократы нашли вульгарно-пышным и слишком далеким от мудрой безыскусности первых чжоуских царей. Впрочем, и царский дворец, и сам правитель давно уже имели в Лу только декоративное значение. Уже с начала VII века власть в царстве прочно удерживали в своих руках члены трех знатных семей, потомки трех братьев луского правителя Хуань-гуна. Эти семьи звались по именам трех братьев Мэн, Шу и Цзи, означавшим буквально Старший, Третий и Младший. В 562 году до н. э. предводители этих трех семей поделили между собой территорию царства и почти все его доходы, предоставив правителю выполнять церемониальные обязанности. Без покровительства «трех семей» стало невозможно сделать карьеру на государственной службе.
Мы видим, что Конфуций жил в обществе, пораженном глубоким кризисом традиционных ценностей. Старые боги умерли, а бездонные глубины Небес хранили молчание. На виду у всех клятвопреступники, узурпаторы трона, отцеубийцы не только благополучно избегали кары духов, но преуспевали и царствовали. Вместе с религией тяжкий кризис переживала этика: господа беззастенчиво обманывали честных слуг, подданные предавали своего государя, и даже супружеская измена не была редкостью в придворных кругах. Рухнули старые запреты. Исчезли целомудренные нравы древних: алчность, тщеславие, злоба, похоть завладели умами и сердцами людей. А потому и веры в справедливость небесного суда у современников Конфуция заметно поубавилось: горечью и негодованием дышат строки иных народных песен того времени, звучащих как богоборческий вызов Небесам:
Велик ты, неба вышний свод!
Но ты немилостив и шлешь
И смерть, и глад на наш народ,
Везде в стране чинишь грабеж!
Ты, небо в высях, сеешь страх,
В жестоком гневе мысли нет;
Пусть те, кто злое совершил,
За зло свое несут ответ,
Но кто ни в чем не виноват —
За что они в пучине бед?..
[1] Что было делать свидетелям тогдашнего духовного брожения? Упрямо держаться за одряхлевшие, утратившие власть над умами истины? Разуверившись во всем и вся, искать новые идеалы? Жить, руководствуясь только инстинктами хищника? Конфуций был одним из тех, кто с особой остротой переживал этот выбор, и он сумел дать на него ответ не просто словами, какими бы правильными и искренними они ни были, а всей своей жизнью. Он стал тем, кто сумел поверить сам и убедить других, что человек способен в любых обстоятельствах оставаться человеком и что такой человек сильнее самого могущественного тирана.
Обратив свои помыслы к учению…
«В пятнадцать лет я обратил свои помыслы к учению…» – скажет о себе Конфуций, оглядываясь на свою давно ушедшую молодость. Какой смысл вкладывал в эти слова престарелый Учитель? Едва ли он имел в виду школьное обучение, которое началось для него, вероятно, несколько раньше. Несомненно, он имел в виду нечто совсем другое и даже противоположное школярской зубрежке. Он говорил о стремлении расширять свои познания, свое понимание вещей и благодаря этому изменяться, совершенствоваться самому. Он говорил о жизни, пронизанной сознанием и волей, сознательно и вольно прожитой; о нашей воле быть тем, чем мы должны быть. Такое учение оказывается синонимом человеческой культуры и притом взятой в ее самых глубоких, уходящих в тайну творческого духа истоках. У этого учения есть начало: внезапное открытие бездонной глубины сознания. Но у него нет конца. Будучи всегда вестником нового, усилие Конфуциевой «воли к учению» дает нам возможность осознать присутствие Изначального, снова и снова возвращает нас к недостижимо-древнему. Случайно или нет, иероглиф «учение» стоит первым в тексте «Бесед и суждений», начальная фраза которого гласит:
Учитель сказал: «Учиться и всякое время прикладывать выученное к делу – разве это не удовольствие?»
Примечательно, что удовольствие, доставляемое учением, тут же поставлено Учителем Куном в один ряд с радостью поучительной приятельской беседы и стоической выдержанностью благородного мужа. В том же первом изречении мы читаем далее:
Беседовать с другом, приехавшим издалека, – разве это не радостно? Не быть по достоинству оцененным светом, а обиду не таить – не таков ли благородный муж?
Конечно, Конфуций прекрасно видел различие между показной образованностью и подлинным пониманием. Он охотно повторил бы за Гераклитом его знаменитые слова: «Многознайство не есть мудрость». И он сам, повзрослев, частенько напоминал ученикам:
Древние люди учились для себя. Нынче люди учатся, чтобы подивить других.
К специальным знаниям и профессиональным навыкам он относился по меньшей мере иронически, а порой и с откровенным пренебрежением. Он с готовностью признавал ограниченность своих познаний и не отказывал себе только в одном: в желании учиться. Эту ненасытную страсть к учению Конфуций считал, кажется, своим главным достоинством:
Учитель сказал: «В любом селении из десяти домов найдется человек, который не уступит мне в добродетели. Но никто не сравнится со мной в любви к учению».
Учитель сказал: «Учись так, словно твоих знаний тебе вечно не хватает, и так, словно ты вечно страшишься растерять свои познания».
Книжное знание редко бывало в чести у основоположников великих религий. Христос не читал книг. Магомет и вовсе был неграмотным. Будда учил неизъяснимой ясности сознания. Да и в Китае родоначальники одного из самых глубоких и влиятельных течений китайской мысли – даосизма – утверждали: «Тот, кто учится, каждый день приобретает; тот, кто живет не по правде, каждый день теряет». Для Конфуция же ученость и отточенный многолетним учением, искушенный ум был неотъемлемой частью жизненного идеала. Конфуций не мог поступиться образованием, ибо видел в нем самый естественный и благодарный путь раскрытия человеческих способностей. Открывая нам богатства духа, образование делает нас более чувствительными к тому, что происходит в нас и вокруг нас; оно развивает духовный слух. А в результате «воля к учению» заставляет острее сознавать наше отличие от других людей, дистанцию, отделяющую нас от мира, и побуждает нас к нравственному совершенствованию. Среди «мужей, преданных учению, редко встретишь человека закосневшего», – резонно отмечал Учитель Кун. Быть может, Конфуциева апология учения и в самом деле начиналась с наивной, по-детски неуемной жажды познания. Но находила она оправдание в доверии к жизни осмысленной и вобравшей в себя всечеловеческий опыт.