Лессер не возражал.
— Ей только дай волю, и она будет вечно недовольна и собой, и тобой. Что бы ты ей ни говорил, как бы ни пытался помочь ей обрести уверенность в себе, убедить ее не бегать к психоаналитику, ничего не поможет, если не считать того, что ты заложишь в нее в постели.
— Вы любите ее?
— Приятель, это мое дело.
Лессер не задавал больше вопросов.
— Увижу ли я ее — зависит от этой главы, что у вас в руках. Если вы скажете, что она мне удалась или я на полпути к цели, — а я надеюсь, что это так, — я проваляюсь этот уик-энд в постели моей цыпки. Ну а если вы скажете, что... ммм... над этой главой надо еще поработать, и я соглашусь с вами, тогда я запрусь в своем кабинете и еще помудохаюсь с ней. Так или иначе, прочтите ее и дайте мне знать.
Лессер налил себе полстакана виски и в угрюмом расположении духа начал читать труд Вилли.
*
Поскольку первая глава книги была хороша, почему бы не быть хорошей и этой, но Лессер никак не мог заставить себя читать. Его так и подмывало сбежать вниз по лестнице и вернуть ее Биллу под тем или иным предлогом, потому что, по совести говоря, он сомневался, что может быть беспристрастным судьей. Если я скажу, что она хороша, Билл сразу побежит к Айрин, и, собственно говоря, в этом не будет ничего плохого, потому что тогда ей придется набраться смелости сказать ему то, чего не сказала раньше. Либо она откроется ему, либо все они попадут в такое двусмысленное положение, что Лессер даже думать об этом не хотел.
Со всевозрастающим замешательством он прочел эти сорок страниц, с трудом продираясь через вставки между строками и на нолях, затем, обливаясь потом, перечел каждую страницу. Когда же дошел до конца главы, издал беззвучный стон и почувствовал себя несчастным. Начальные страницы производили сильное впечатление, однако глава в целом, хотя и носившая на себе печать тщательной работы и переработки, была — автор этого явно не подозревал — просто кладбищем его замыслов и идей.
Она начиналась с того, как однажды ночью мать Герберта попыталась заколоть мальчика хлебным ножом. Его разбудил ее запах. Он убежал от нее вниз по гулкой лестнице, а она проковыляла в туалет, проглотила горсть щелока и с криком выбросилась из окна спальни. Однако вслед за этими четырьмя ужасающими страницами боли и ярости шли тридцать шесть страниц, где сын пытался осмыслить жизнь и смерть матери; они были из рук вон плохи. Билл работал в манере потока сознания, который был донельзя перегружен ассоциациями, затруднявшими восприятие. Риторика, с которой он описывал ненависть мальчика к самому себе или его распаленное воображение, рисующее картины секса и насилия, звучала вычурно, фальшиво, вступала в противоречие с наивной примитивностью его сознания. Иногда проскальзывала точная мысль, всплывали островки размышлений, самобытных, берущих за душу, но даже эти места он переписывал столько раз, что язык его превращался в смесь пепла и клея. Бедой Билла отчасти было то, что он пытался предвосхитить революционное умонастроение и не всегда попадал в точку. А отчасти и то, что, рассказывая, он стремился стряхнуть с себя страшный кошмар — всю свою предшествующую жизнь. Само по себе это было не так уж безнадежно, но плохо, когда писатель заклинивается на этом, а именно это с ним и происходило. В результате все персонажи этой растянутой части главы вышли бледными и безжизненными. Сам мальчик получился в лучшем случае кретином, способным разве что на припадочные проявления обычных человеческих чувств. Его незабвенная мать витала повсюду, присутствуя и в прошлом, и в будущем, заключенная в неглубокую могилу, прикрытую замутненной дыханием крышкой зеленого стекла. Смерть просочилась за пределы своих владений.
Господи Боже, если я скажу это, он возненавидит меня до мозга костей. С какой стати я связался с ним? Кто платит Вилли Спирминту за то, чтобы он был моим диббуком[9]?
Лессер размышлял, не солгать ли ему. Придумав и отбросив несколько отговорок, он выпил виски для храбрости и для того, чтобы придумать отговорку получше, а затем в одних носках сбежал вниз по лестнице к Биллу, чтобы сказать ему, что он на самом деле думает об этой главе, пока его решимость еще не иссякла.
Ему не нужно ни лгать, ни лукавить — ведь они уже договорились, что, если Билл попросит его прочесть еще какую-то часть рукописи, Лессер ограничится вопросами формы и постарается подсказать, как лучше сделать то, что следует сделать лучше. А Билл, со своей стороны, обещал терпеливо выслушать его.
И Билл терпеливо слушал, а Лессер подсказывал. Прекрасны первые страницы, хотя в целом глава не вполне удовлетворительна. Основная ее часть сама по себе хороша — хотя этот кусок с потоком сознания не так уж необходим, по крайней мере, он мог бы быть меньше, — она изливается, как лава, вздымаясь и опадая, придавая твердость скалы той части книги, где автор говорит от своего лица; правда, это можно было бы сделать и на двадцати страницах или даже меньше. Облегчите, смягчите, вычеркните, переработайте; сделайте то-то и то-то, попробуйте сделать так, опустите это и это, и тогда следующий вариант, возможно, будет более удачным. Сперва Лессер говорил уверенно, хотя и подвергал про себя сомнению свою компетентность: что делает его таким авторитетом в области художественной литературы — пятнадцать лет писательства, давшего в итоге одну хорошую книгу, одну плохую и одну еще незаконченную? И в конечном счете может ли один писатель учить другого писать? Теоретически да, а на практике: помогает ли это? Или не помогает? Весьма сомнительно? Кто может ответить? Однако он зашел слишком далеко, и ему оставалось лишь бубнить свое. Они сидели на полу, поджав ноги по-турецки; Лессер держался за ступни, раскачиваясь взад и вперед, Билл терпеливо слушал, внимательно глядя на него, кивая серьезно и вдумчиво, но вот вопреки стараниям быть объективным его опухшие глаза розовато остекленели, тело напряглось. Заметив это, Лессер, не переставая говорить, внутренне встревожился, во рту у него пересохло, и он, нервно улыбнувшись, умолк. Он чувствовал себя так, будто он только что собственными руками помог кому-то сбросить себя в пропасть. Одно он знал наверняка: он совершил серьезную ошибку. Мне не следовало бы поддаваться соблазну обучать его литературному ремеслу. Мне следовало бы сказать ему о том, что произошло между мной и Айрин. Только и всего. Ну и болван же я.
И вот, как бы идя на попятный, он сказал: — Билл, по совести говоря, я не думаю, что мне и дальше следует мудрить над вашей рукописью. На этой стадии работы вы должны продолжать делать то, что сами считаете правильным. Что касается того, в чем вы сомневаетесь, то, быть может, вам следует подождать, чтобы получился законченный первый вариант, а уж потом решать, что надо изменить. Зная прошлое своих персонажей, вы будете знать, как устроить их будущее.
Билл, не переставая, утвердительно кивал с закрытыми глазами, затем открыл глаза и спокойно сказал: — Я досконально знаю их похабное будущее. Вы вот говорили о потоке сознания, но я вовсе не должен использовать его по-вашему, а должен использовать по-своему, и кроме того, я хотел бы знать: удаются мне пока что мальчик и его мама? Они живые, приятель? Только не засерайте мне мозги.
— Вплоть до смерти матери, — ответил Лессер, — но не потом, не в его сознании.
Билл, как-то странно вскрикнув, вскочил и швырнул кипу желтых страниц в стену. Они с треском ударились об нее и разлетелись по полу.
— Лессер, не засерайте мне мозги, не сбивайте меня с панталыку. Это формализм, пустой разговор, я все прочел в библиотеке про это, это все х...ня. Вы хотите угробить мою самобытность, а прикидываетесь, будто вас интересует эта блядская художественность, а по правде говоря, вы просто боитесь того, о чем я собираюсь написать в своей книге, — что негры должны убивать вас, белых х...сосов, за то, что вы калечите наши жизни. — Тут он сорвался на крик: — О, какой же я ханжа и говно — обратился к еврею, белому, за советом, как выразить мою негритянскую душу. Вы отравляете ее уже одним тем, что читаете рукопись. Меня надо повесить на крюке, и пусть какой-нибудь добрый негр отрежет мои белые яйца.