Ее волосы отрастали, и теперь словно черная шапка сидела на белокурой голове. Айрин сложила и сунула на полку в стенном шкафу два толстых черных полотенца, которые вечно болтались в ванной, и сняла, завернула в оберточную бумагу и спрятала картину с черным Иисусом. Отпущенные ногти пальцев стали загибаться; брови она выщипывала, оставляя их достаточно густыми и придавая им форму сломанных крыльев; она посвежела лицом и, возможно, душой, ибо уже не была так беспощадна к себе. В один прекрасный день она сказала Лессеру, что решила бросить актерствовать. — Я не подхожу для сцены. Эта постановка — моя последняя, я уже решила. Хочу всерьез изменить свою жизнь. Хватит с меня актерских переживаний.
Он спросил, каких новых переживаний она хочет.
— Ну, большую часть ты знаешь, а кроме того, надоел психоанализ. Я чувствую себя дурой, когда рассказываю всякие пустяки. Мой психоаналитик даже не дает себе труда скрывать от меня зевоту. — Она добавила, что уже почти все ему сказала. — Правда, я привязалась к нему и немножко боюсь оторваться, зажить собственной жизнью, но чувствую, что дело катится к концу. — Затем она высказала пожелание — может быть, им следует переехать в какой-нибудь другой город; она по горло сыта Нью-Йорком. Она надеется найти действительно интересную работу или снова пойти учиться.
— Ты не против того, чтобы переселиться в Сан-Франциско, Гарри?
— Не против, вот только закончу книгу.
За каких-нибудь пару месяцев, а то и меньше, думалось ему, он найдет развязку романа — верную, единственную; конец вырабатывался сам собой, и в последнее время дело заметно подвигалось к завершению. Затем быстрая, интенсивная правка лишь тех страниц, которые в ней нуждались, — и роман закончен.
— Положим, это будет три, четыре, максимум пять месяцев?
— Возможно, — ответил Лессер.
Айрин сказала, что напишет Вилли записку — попросит его забрать картонные коробки с его пожитками, которые она сама в них уложит.
— Может, ты подсунешь записку ему под дверь? Когда он ее прочтет, нам предстоит этот неизбежный разговор.
— Напиши сама и подсунь под дверь, — сказал Лессер.
Немного погодя они уже шли по улице, и Айрин беспрестанно оглядывалась назад, как будто ожидая, что кто-то вот-вот догонит их и скажет: «А ну-ка, Лессер, бортанись и оставь меня с моей сучкой». Но если Вилли и был где-то рядом, на глаза им он не показывался.
*
Однажды утром Билл постучался к Лессеру и, глядя куда-то мимо, сунул ему в руку пачку желтых листов бумаги, числом около сорока. Некоторые из них были тщательно перепечатаны, большей же частью испятнаны и измазаны, с вычеркнутыми строчками и целыми абзацами, с расплывшейся правкой между строк, со вставками на полях, сделанными наспех карандашом или красными чернилами.
Лицо Билла осунулось, глаза за стеклами его старушечьих очков были усталые, взгляд угрюмо отчужденный. Эспаньолка и пушистые усы были плохо подстрижены и растрепаны, и тело словно плавало в комбинезоне. Он уверял, что похудел на двадцать фунтов.
— Как дела, Лессер? Я без конца стучусь ночью в вашу чертову дверь, но никто мне не открывает. Вы что, прячетесь от меня или взяли разбег и е... напропалую? Вы, молодые, совсем забили нас, старых хрычей.
Он подмигнул с усталой усмешкой, лицо его сухо блестело. Сердце Лессера учащенно забилось: неужели Билл пронюхал о его связи с Айрин? Однако после минутного размышления он решил, что ошибся, — Билл ничего не знает. Айрин еще не написала ему письма, и Лессера по-прежнему тревожило, что они все еще не объяснились с ним. Черт возьми, мне бы следовало сделать это самому, прямо сейчас, сию минуту, и тут же решил, что, в сущности, это ее забота. Хотя, с другой стороны, поскольку у них с Биллом сложились приятельские отношения, пусть до определенных пределов, он хотел, пока они живут в одном доме, открыто любить Айрин и в то же время сохранить пристойные отношения с ее бывшим любовником — ведь оба они писатели, живущие и работающие в одном месте, и проблемы у них общие, и отличает одного от другого разве что жизненный опыт.
— За последнее время мне пришлось чаще выбираться из дому, — объяснил Лессер, бросая взгляд на кипу желтой бумаги, которую нехотя держал в руке. — Действие в моей книге застопорилось, зашло в тупик. Теперь оно выбралось оттуда, и я вместе с ним.
Билл, жадно слушавший, понимающе кивнул.
— Вы миновали трудное, топкое место?
— Да.
Лессеру стоило немалых усилий утаивать причину, по которой, как он считал, его работа успешно пошла вперед.
Негр вздохнул.
— А моя работа тухнет вот уж столько времени, что мне не хочется и подсчитывать. Для главы, что у вас в руке, я неделями рылся на свалке, отбирая выброшенную обувь или сломанные ножницы. Я писал под Ричарда Райта, хотел, чтобы это звучало, как у Джеймса Болдуина, а вышло, что я залез на чужую территорию. В конце концов я попытался развить некоторые из моих собственных идей и понял, что они дохлые. И множество людей, которые толклись у меня в голове, попросту легли и умерли, когда я попытался описать их словами. Не могу даже сказать, какой ужас тебя берет, когда пишешь и видишь, что бьешь мимо цели, приятель. Хоть на колени падай и проси о помощи. Поневоле начинаешь сомневаться в себе, даже если ты знаешь, что у тебя хорошо подвешен язык и у тебя встает, когда ты видишь жопу, тебя все равно начинает грызть сомнение, мужчина ли ты. И моральное состояние ужасное. Когда я открываю утром глаза и вижу эту вот пишущую машинку, как она таращится на меня, мать ее за ногу, я боюсь сесть на стул перед ней — ее клавиши словно бы ощерились, чтобы выхватить из меня кусок мяса.
— «Красавицу лишь смелый заслужил».
— Как, как?
— Это стихи.
— Чернокожего или белого?
— Джон Драйден, англичанин.
— Ладно, прочту их. А вообще-то я зашел к вам затем, чтобы вы посмотрели, получилась ли у меня новая глава. Она о том мальчике, про которого вы читали, о Герберте Смите, как он растет у себя на улице в верхнем Гарлеме и не видит впереди ничего, кроме дерьма и страданий. Его мать доводила меня до колик, когда я пробовал избавиться от нее. Я хотел заставить ее умереть по-человечески, без конца описывал ее смерть, наверное, больше двадцати раз, и теперь, надеюсь, она испускает дух так, как ей положено. Но вот дальше следует материал, в котором я сомневаюсь, я тут впервые прибегаю к одному приему, но не уверен, правильно ли я его применил.
В конце концов Лессер согласился прочесть главу, раз Билл не знает, что он влюбился в его девушку.
Может быть, при этом он не смог скрыть своей неохоты, так как Билл сказал напряженным голосом: — Если кто-нибудь не прочтет ее и не скажет мне, получилась она или нет, я пущу себе пулю в лоб. Я подумывал, не попросить ли Айрин прочесть ее, но я не встречался с ней, пока писал о моей... о маме этого мальчишки Герберта, и потому мог писать безо всякой грязи. К тому же Айрин имеет чертову привычку говорить «хорошо», что бы я ей ни показал, даже тогда, когда это не так уж хорошо.
— А как вы сами думаете?
— Если б я действительно знал, я не стал бы просить вас, ей-богу, не стал бы. Когда я сейчас гляжу на эти строчки, мне кажется, что слова смотрят на меня враждебно. Сможете вы прочесть эту главу за сегодня, Лессер, а потом мы поговорим о ней с полчаса?
Лессер ответил, что, по его мнению, почти все хорошие книги написаны в сомнении.
— Ну, это... до того, когда книгу становится прямо-таки жутко писать. Тогда хоть спрыгивай на ходу.
Лессер, все еще сопротивляясь, сказал, что прочтет главу после того, как закончит свой дневной урок; тогда он спустится к Биллу и они обсудят ее.
— Разделаться с этой частью книги для меня будет сущее облегчение, — сказал Билл. — Я больше месяца жил отшельником, у меня яйца как свинцом налились, мне так хотелось побаловаться с моей цыпкой. Она выбивает меня из колеи своими настроениями, но такая сладкая в постели!