За углом электрической станции, по пересекающей Малую улице находится дом Тирата, где Николая Степанович одно время жил…
АА устала и кроме того боится опоздать к обеду. Берем извозчика. Возвращаемся.
Еще до этой прогулки — приблизительно в час дня — к АА заходили Рыбаковы — минут на 15.
В начале 5-го часа — обед: Над. Яковлевна вошла к АА и приглашает нас обедать к себе. Идем к Мандельштамам. Садимся: АА на диване, Над. Як. — с противоположной стороны стола, я — спиной к окнам, а О. Э. — против меня.
Обед вкусный, даже сервировка приличная, не "пансионская"… Суп с клецками, жареная курица и крем на сладкое. За столом сидели почти 2 часа. Разговаривали. Обрывки этого разговора записываю:
О Николае Степановиче.
АА: "Николай Степанович совершенно не выносил царскоселов. Конечно, он был такой — гадкий утенок — в глазах царскоселов. Отношение к нему было плохое…"
Я: "Среди сверстников?"
АА: "Среди сограждан; потому что он был очень своеобразным, очень отличался от них, а они были на такой степени развития, что совершенно не понимали этого…
До возвращения из Парижа — такая непризнанность (такое неблагожелательное отношение к Николаю Степановичу). Конечно, это его мучало. Вот почему был очень счастлив, подъем был большой, когда появились Кузмин, Потемкин, Ауслендер…"
О. Э.: "А потом Вы знаете, как с Кузминым вышло?"
АА: "С Кузминым — у меня же на глазах, в 12 году еще".
О. Э.: "Кузмин, кажется, до сих пор сердится…"
АА: "Зачем же Кузмину сердиться? Он же не Сологуб, чтоб сердиться! Что это за занятие такое — сердиться!.. К чему это?"
Эта фраза была сказана с теми особыми, свойственными АА интонациями, которые вложили в нее одновременно и мягкость, и добродушие, и легкую "розовую усмешку".
Разговор переходит на тему о Сологубе. АА рассказывает, что Сологуб очень ругает Пушкина — и это ей в нем не нравится.
О. Э. очень удивлен этим — он не знал этого. Спрашивает, когда это началось?
АА: "С 20 года, приблизительно, пошло, и все больше и больше…"
АА: "Юрию Верховскому часто приходится страдать от этого. Он всегда спорит с Сологубом…"
Я: "Зачем же спорить? Пусть бы он молчал — все равно спор ни к чему не приведет…"
АА: "Ну, он не может молчать, когда слышит такое невыносимое сочетание слов".
Выясняется, что Сологуб бранит Пушкина всячески, иногда просто по-ребячески, вернее, по-стариковски.
АА: "Например, когда говорит: "Этот негр, который кидался на русских женщин!" — это уже не может восприниматься серьезно. Это даже просто глупо!"
О. Э. громко смеется.
АА: "Оленька Судейкина иначе с ним спорила — она моментально вспоминала и указывала: "Федор Кузьмич, у Вас тоже так сказано!" — и Сологуб тогда умолкал: "Ну, что ж, и у меня бывают промахи"…"
АА указывает, что примеры такого непризнания других — брюзгливого — есть… Таков Анатоль Франс, который отфыркивался от Мореаса, про Леконта де Лиля сказал одно только слово: "Леконт де Лиль — дурак".
О. Э. говорит, что он к Сологубу раз собрался, чтоб побыть в его обществе, послушать его, запомнить разговор, "чтоб получить физическую пользу"… Но что больше к нему он не пойдет, не пойдет потому, что с Сологубом трудно разговаривать…
О том, как Сологуб держится — дома и "общественных местах" — мнение такое: дома и в тесном кругу он (в разговоре) чрезвычайно интересен, парадоксален часто; лицо совершенно оригинальное (лицо=манера=стиль).
О. Э.: "А в общественных местах — где-нибудь на собрании, в заседании, на вечере и т. д. — он ничем не отличается от всех других".
О. Э.: "Здесь у него не лицо, а какое-то общее место, а так — старается поразить собеседников — особенно в домашнем кругу. Чем теснее круг, тем больше Сологуб старается "поразить"…
АА (о себе): "Надо пойти к нему. Он так спрашивал о моем здоровье, беспокоился…"
Разговор о Шкловском.
О. Э. "Николай Степанович не любил Шкловского — считал его человеком одного типа (качественно, хоть не количественно) с Жаком Израилевичем. В 21 году у Шкловского с Николаем Степановичем была какая-то история (вечер о друидах?). АА не была на этом вечере, О. Э. — тоже не был. Поэтому не знают сути инцидента.
АА Шкловского любит: "Он такой веселый". Этим термином заменяет все другие определения.
Не помню по какому поводу был следующий диалог:
О. Э.: "Были такие снобы после смерти Николая Степановича — хотели показать, что литература выше всего…"
АА (иронически): "И показали…"
О. Э.: "Да".
АА: "Почему это раз в жизни им захотелось это показать — что литература выше всего?!"
АА: "Николай Степанович любил осознать себя… ну — воином… Ну — поэтом… И последние годы он не осознавал трагичности своего положения… А самые последние годы — даже обреченности. Нигде в стихах этого не видно. Ему казалось, что все идет обыкновенно…"
О. Э.: "Я помню его слова: "Я нахожусь в полной безопасности, я говорю всем, открыто, что я — монархист. Для них (т. е. для большевиков) самое главное — это определенность. Они знают это и меня не трогают".
АА: "Это очень характерно для Николая Степановича".
АА: "Он никогда не отзывался пренебрежительно о большевиках…"
О. Э.: "Он сочинил однажды какой-то договор (ненаписанный, фантастический договор) — о взаимоотношениях между большевиками и им. Договор этот выражал их взаимоотношения как отношения между врагами-иностранцами, взаимно уважающими друг друга".
АА рассказывает об отношении Николая Степановича к царице Марии Федоровне. Когда Николай Степанович лежал в Царском Селе в лазарете, он ее видел часто.
АА: "Он был шокирован ее произношением (у нее очень неправильный выговор был). Говорил: "…И потом, что это такое? — она подходит к солдату и говорит: "У тебя пузо болит?"." — А она, как известно, всегда так говорила… Так что серьезного отношения к ней совершенно не было".
О Вячеславе Иванове.
О. Э. рассказывает, что когда он в первый раз пошел к Вяч. Иванову с Надеждой Яковлевной, то Вяч. Иванов спросил ее: "Вы тоже пишете стихи?"
Мандельштам по этому поводу острит: "Это же не немецкая эпоха цехов: приходит к одному бочару другой — со своей дочерью, а тот уверен, что его дочь тоже обязательно должна заниматься тем же, что и отец, ремеслом…".
АА: "Но я не как дочка бочара — мне пришлось сказать, что я пишу…"
Я: "Вы в первый же раз читали там стихи?"
АА: "Да, читала…".
После обеда АА вместе со мной пошла к себе. Легла на постель, я сел у постели.
Из разговоров запомнилось:
Я — о разговорах о Николае Степановиче за обедом.
Я: "Такие разговоры не успеваешь записывать, и многое из них сейчас же забывается".
АА: "Но это лучшие разговоры. В них всплывает характер Николая Степановича. Это не беда, что многое вы не успеваете записать, — впечатление у вас остается, и оно много поможет вам…"
АА говорит, что у Мандельштама очень сильно чувствуются интонации Кузмина. И — по этому поводу — что он вообще всегда под чье-нибудь влияние попадает (в этом отношении).
Я: "А у Кузмина характерные интонации?"
АА: "О, да!"
Я: "А Ваши интонации нельзя воспроизвести…"
АА (задумчиво): "потому что я в очень тесном кругу так говорю…"
Я: "Не только потому, а потому еще, что их оттенки очень тонки…"
Я показываю АА присланный мне из Москвы Горнунгом альманах "Чет и нечет". АА, взглянув на него, полуспрашивает: "Это такой московский "Гиперборей"?"
Просматривает. К стихам отнеслась очень неодобрительно и удивлялась, как все они подражательны Гумилеву.
В заметке там же упоминается Цех поэтов, Ирина Одоевцева, — упоминаются так, как будто это еще существует сейчас…
АА: "Как это свойственно москвичам — запаздывают", — и АА продолжала разговор на эту тему относительно некоего Винокура, заметка которого (рецензия о книжке "Лермонтов" Эйхенбаума)… (Обрыв.)