Потом, на Троицу 18 года, с Н. С. ездила в Бежецк последний раз. В августе 18 года с В. К. Шилейко уехала в Москву, в сентябре мы приехали на несколько дней вместе в Петербург и опять уехали в Москву. (Тут стили уже мешаются, начинается путаница стилевая… — если не "стильная"!)
В сентябре Н. С. был у нас и читал из "Шатра" — мне (в Петербурге). Пробыли там (в Москве) недолго и совсем вернулись в Петербург. Тут уже летних отъездов больше не будет. С этого времени я живу в Петербурге безвыездно, 2 раза я выезжала с тех пор из Петербурга — раз в Бежецк, на Рождество 21-го года, и в апреле 24-го года — в Москву и Харьков читать стихи…
Шереметевский дом — Фонтанка, 34 — с осени 18 года и до осени 20 года.
С осени 20 по осень 21 года — Сергиевская, 7 (это я там служила и там у меня было две комнаты при службе).
Потом с осени 21 года — Фонтанка, 18 — по осень 23-го.
В 1914 г. встреча с Блоком: добавить (приблиз. слова АА):
"Поезд остановился на маленькой станции. Вижу на платформе — Блок. Я очень удивилась… Потом оказалось, что это его станция — Подсолнечная… Я вышла из вагона… Он меня очень удивил… Блок всегда меня удивлял… Спросил — "Вы одна едете?" Поезд стоял минуты 3, вот, значит, сколько мы поговорили".
5.04.1925. Воскресенье
Н. Н. Пунин дал мне утром для АА письмо. АА его читала несколько раз. Когда я ей заметил это, она дала его мне: "Прочтите". Я прочел. Смысл его — "я без тебя не могу работать"; затем — надежды на будущую совместную жизнь. Выражение: "Ты самая страшная из звезд". Называет АА оленем; меня — Катуном младшим. ("Пришли с Катуном младшим мне записку, и во всяком случае попроси его мне позвонить").
Письмо подписано "Катун М". Я спросил АА, что это значит, она, кажется, сказала: "Катун Мальчик".
АА записки Н. Н. Пунину не послала, но просила меня позвонить ему.
АА просит меня не упоминать в моем дневнике Бэби, да еще так, как я это делаю.
АА: "Можно подумать, что он моим любовником был! Просто влюблен был в меня…"
В 10 1/2 часов иду к Пунину, беру у него письмо АА и пакет для нее. Еду на вокзал. С поездом 11.30 отправляюсь в Царское Село, к А.А. Ахматовой. В 12 приезжаю, иду в пансион. (АА поместилась в пансионе на Московской ул., д. 1).
Поднимаюсь по лестнице — в столовой замечаю О. Э. Мандельштама и Над. Яковлевну. Завтракают. Удивлены моим приездом. О. Э., сказав, что АА еще не встала, тащит меня к себе.
Мандельштамы приехали сюда дней 10 назад, живут в большой, светлой, белой комнате. День сегодня чудесный, и комната дышит радостью и прозрачными лучами солнца. Обстановка — мягкий диван, мягкие кресла, зеркальный шкаф; на широкой постели и на круглом столе, как белые листья, — рукописи О. Э. … Я замечаю это, а О. Э. улыбается: "Да, здесь недостаток в плоскостях!"…
АА живет в соседней комнате. Минут через 15 — 20 Над. Як. идет за ней — они условились пойти сегодня утром на веранду и полежать на солнце. Возвращается вместе с АА. В таком освещении, в такой радости ослепительно белых стен АА кажется еще стройней, еще царственней. Приветливо здоровается со мной и с Ос. Эмильевичем; стоит — прямая, с глазами, грустными как всегда, глубокими и мягкими, как серый бархат. В руках — плед.
Уходят с Надеждой Яковлевной. Я остаюсь с О. Э. Он вдавливается, как птенец в гнезде, в глубокий диван. Я сажусь в кресло с другой стороны стола, прижатого к дивану.
Через 15 минут АА с Н. Я. возвращаются, но за эти 15 минут О. Э. рассказал, как они живут здесь, как здесь хорошо, что прожить здесь они рассчитывают долго, а отсюда, вероятно, поедут в Крым.
Я: "Как было бы хорошо, если б АА тоже поехала на юг!.. Ее здоровье просит юга, но сама она, кажется, не хочет ехать…"
О. Э.: "Да, АА необходимо поехать на юг… Я думаю, она не будет противиться такой поездке. Здесь она стала покорнее!"
О. Э. вспоминает свои разговоры с АА о Николае Степановиче.
О. Э.: "Вот я вспомнил — мы говорили о Франсе с Анной Андреевной… Гумилев сказал: "Я горжусь тем, что живу в одно время с Анатолем Франсом", — и попутно очень умеренно отозвался о Стендале"…
О. Э.: "Это очень смешно выходит — что в одной фразе Николай Степанович говорит об Ан. Франсе, о Стендале… Я не помню повода, почему Николай Степанович заговорил о Стендале, — но помню, что повод к таком переходу был случайным".
О. Э.: "О словах Николая Степановича: "Я трус", — АА очень хорошо показала: "В сущности — это высшее кокетство"… АА какие-то интонации воспроизвела, которые придают ее словам особенную несомненность…"
О. Э.: "Николай Степанович говорил о "физической храбрости". Он говорил о том, что иногда самые храбрые люди по характеру, по душевному складу бывают лишены физической храбрости… Например, во время разведки валится с седла человек — заведомо благородный, который до конца пройдет и все что нужно сделает, но все-таки будет бледнеть, будет трястись, чуть не падать с седла… Мне думается, что он (Николай Степанович) был наделен физической храбростью. Я думаю. Но, может быть, это было не до конца, может быть, это — темное место, потому что слишком уж он горячо говорил об этом… Может быть, он сомневался…"
О. Э.: "К характеристике друзей: он говорил — "У тебя, Осип, пафос ласковости!" — понятно это или нет? Неужели понятно? Даже страшно!"
АА и Н. Я. возвратились… Эти 15 минут доставили им удовольствие большое, но утомили их. АА идет к себе в комнату, приглашает меня через несколько минут зайти.
О. Э. сообщает, что скоро будет издаваться новая книжка его стихов — вернее, не новая книжка, а старая — новым, дополненным изданием.
Я: "А как будет называться она?"
О. Э.: "Боюсь, надо будет придумывать новое название, чтоб затушевать переиздание в Госиздате".
О. Э. открывает шкаф и достает только что вышедшую книгу его "Шум времени". Ему не нравится обложка; ему кажется странным видеть на обложке название "Шум времени" и тут же внизу "Изд. Время". Ему не нравится бумага… А о содержании этой книжки О. Э. говорит, что он стыдится его. (Потом, когда он при АА сказал то же самое, АА возразила ему очень решительно, что ему не следует бранить себя и что не надо такой ложной скромности.)
О. Э., на том основании, что книжка эта его не удовлетворяет, до сих пор не подарил ее и даже не дал для прочтения Анне Андреевне. Мне он все-таки (после моих приставаний) дарит эту книжку и надписывает (но надписывает уже вечером, прощаясь со мной). Надпись такая: "Павлу Николаевичу Лукницкому в знак искреннего уважения. Детское Село, 5.IV.25. О. Мандельштам".
Возвращаясь с веранды, АА и Н. Я. застали нас за таким занятием: я читал из своего литерат. дневника выдержки, касающиеся разговора О. Э. с Е. И. Замятиным у ворот "Всемирной литературы", а О. Э. громко смеялся, причем весь вид его вполне совпадал с видом птенца, высунувшего из гнезда голову и до глубины своей души счастливого. Решительно, диван противоречит стилю О. Э.! Ему нужно всегда сидеть на плетеных стульях с высокими спинками, сидеть выпрямившись, и так, чтобы не было сзади тяжелого фона, мешающего впечатлению, производимому быстрыми поворотами его высоко вскинутой головы. Может быть, зало — полутемное, с острыми и строгими линиями потолка и стен, с тяжелыми и топорными, пропитанными схоластической важностью стульями, с большим столом, в полировке которого тонут напыщенные многовековые рассуждения на тему о существе Бога, рассуждения, упавшие в эту полировку во время тяжелого перелета из уст одного к ушам 12-ти других, ученых и забывших о существовании времени богословов, — может быть, такое зало — по контрасту с внешностью и по сходству с внутренним содержанием Осипа Эмильевича — явилось бы тем, что мы привыкли называть стилем данного человека.
О. Э. смеялся от души, когда я читал свой дневник; он указал на то, что разговор передан правильно, и даже попросил прочесть мою запись снова — для Анны Андреевны.