Господа упаковщики по моей просьбе в течение вечера прислали множество восхитительных ящичков с разными отделениями и двойным дном и множество бумажных мешков (из нервущейся японской бумаги), которые закрываются сами собой и перевязываются бумажными же веревками, предусмотрительно приготовленными заранее; упаковки разумнее и удобнее просто не придумаешь: в том, что касается маленьких практичных вещей, этот народ не имеет себе равных.
Паковать вещи одно удовольствие; и все принимаются за работу — Ив, Хризантема, госпожа Слива, ее дочь и господин Сахар. При свете все еще горящих после приема ламп каждый усердно складывает, заворачивает, перевязывает, причем быстро, поскольку время уже позднее.
Оюки, хоть у нее и тяжело на душе, не может не сопровождать время от времени свой труд приступами детского смеха.
Заплаканная госпожа Слива больше не может сдерживаться; бедная дама, мне в самом деле очень жаль… Хризантема рассеянна и молчалива…
Ну и багаж! Восемнадцать ящиков и пакетов с буддами, химерами, вазами, не считая последних лотосов, связанных в розовый букет, которые я тоже уношу с собой.
Все это нагромождается в повозки дзинов, нанятые еще при заходе солнца и поджидающие у дверей, пока бегуны спят на траве.
Ночь звездная, восхитительная. При свете фонарей мы отправляемся в путь в сопровождении трех удрученных дам, вышедших нас проводить; по самым крутым склонам, небезопасным в такой темноте, мы спускаемся к морю…
Дзины изо всех сил сдерживают свой бег, напрягая мускулистые ноги: если эти нагруженные экипажики отпустить, они прекрасно спустятся сами, быстрее, чем надо, и покатятся в пустоту вместе со всеми моими драгоценнейшими безделушками.
Хризантема идет рядом со мной и мило, нежно объясняет мне, как ей жаль, что баснословно высокий друг не предложил заменить меня на дежурстве до самого утра, ведь тогда бы я смог провести эту последнюю ночь под нашей крышей.
— Послушай, — говорит она, — приходи попрощаться со мной завтра днем перед отплытием; я перееду к матери только вечером; ты еще найдешь меня там, наверху.
Я обещаю ей это.
Дамы останавливаются на одном из поворотов, откуда с птичьего полета открывается вид на всю бухту: черная, спящая вода, отражающая бесчисленные далекие огоньки; и корабли — такие маленькие неподвижные штучки, с той точки, где мы находимся, по форме напоминающие рыб и словно тоже уснувшие, — маленькие штучки, предназначенные для того, чтобы куда-то уплыть, уплыть далеко-далеко и забыть.
Наши три дамы сейчас отправятся в обратный путь, ибо на дворе уже глубокая ночь, а разноязыкие кварталы набережных не заслуживают доверия в столь поздний час.
Настало время Иву — ведь ему уже больше не сойти на берег — нежно распрощаться со своими подружками мусме.
А ведь мне очень любопытно, каким будет расставание Ива с Хризантемой; я прислушиваюсь и присматриваюсь изо всех сил: все проходит как нельзя более просто и спокойно; ничего от того надрыва, что неизбежно возникает между госпожой Сливой и мною; у моей мусме я даже замечаю безразличие и непринужденность, которые сбивают меня с толку; в самом деле, я уже ничего не понимаю.
И я думаю про себя, продолжая спускаться к морю: «Так это подобие грусти было не из-за Ива… Из-за кого же тогда?..» И тут у меня в памяти всплывает ее короткая фраза:
«Приходи завтра перед отплытием попрощаться со мной; я перееду к матери только вечером; ты еще найдешь меня там, наверху…»
В эту ночь Япония поистине изумительна, свежа, прелестна, а Хризантема была такая хорошенькая, когда молча провожала меня вниз по дорожке…
Около двух мы подплываем к «Победоносной» на наемных сампанах, доверху нагруженных моими ящиками. Очень высокий друг сдает мне вахту, которая продлится до четырех часов, а между тем сонные матросы выстраиваются в цепочку в темноте, чтобы поднять на борт весь этот хрупкий багаж…
LII
18 сентября
В мои планы входило подольше поспать сегодня утром, чтобы отоспаться после бессонной ночи.
Но уже в восемь часов в дверях моей каюты, неустанно кланяясь, возникают три субъекта со своеобразными физиономиями под предводительством господина Кенгуру. Одеты они в длинные робы, разукрашенные темными рисунками; волосы у них длинные, лбы высокие, лица бескровные, как у людей, всецело отдающих себя служению искусству, а поверх пучков по-пижонски набекрень надеты канотье[80] английского фасона. Под мышкой они держат папки с эскизами; в руках у них коробки с акварелью, карандаши и связанные в пучок тоненькие иглы с поблескивающими острыми кончиками.
С первого же взгляда, несмотря на весь сумбур, сопутствующий пробуждению, мне удается рассмотреть, что за гости ко мне пожаловали, и я догадываюсь, с кем имею дело:
— Заходите, господа татуировщики! — говорю я.
Это самые знаменитые в Нагасаки специалисты; я вызвал их два дня назад, еще не зная, что уезжаю, и, раз уж, они пришли, придется их принять.
Мне не раз случалось наведываться к примитивным существам в Океании или где-нибудь еще, и в результате я имел неосторожность пристраститься к татуировкам; а потому мне захотелось увезти с собой как какую-нибудь диковину или безделушку образец работы японских татуировщиков, по тонкости штриха не имеющих себе равных.
Я выбираю по их альбомам, разложенным у меня на столе. Там есть очень странные рисунки, предназначенные для разных частей человеческого тела: символические изображения для рук и ног, веточки с розами для плеча и толстые кривляющиеся физиономии для середины спины.
В расчете на вкусы некоторых клиентов — офицеров иностранных флотов — там есть даже военные трофеи, перекрещенные флаги Америки и Франции, «God save» на фоне звезд и женщины Гревена,[81] сведенные с газетных страниц!
Мой выбор падает на весьма своеобразную голубую с розовым химеру длиной примерно в два дюйма, которая будет славно смотреться у меня на груди с противоположной от сердца стороны.
Полтора часа раздражения и боли. Лежа на кровати и предоставив себя в распоряжение этих типов, я напрягаюсь изо всех сил, чтобы выдержать их бесчисленные неуловимые уколы. Когда случайно появляется капелька крови и красный цвет нарушает стройность рисунка, один из художников кидается останавливать ее губами, — и я не возражаю, зная, что так принято у японцев, что так делают врачи с ранами на теле человека или животного.
На мне неторопливо выполняется тонкая и кропотливая, как резьба по камню, работа; меня спокойно и машинально обрабатывают бледные руки.
Наконец произведение закончено — и татуировщики, с явным удовлетворением отступив назад, чтобы лучше видеть, заявляют, что это будет восхитительно.
Я быстро одеваюсь и иду на берег — воспользоваться последними часами пребывания в Японии.
Сегодня невыносимо жарко; по-сентябрьски огромное солнце немного меланхолично льет свой свет на начинающие желтеть листья, и лучи его кажутся особенно яркими и горячими после осенней свежести утра.
Как и вчера, я поднимаюсь в свое высокое предместье в изнуряющий полуденный зной по пустым тропкам, где нет ничего, кроме света и тишины.
Бесшумно открываю я дверь моего домишки; иду крадучись, как можно осторожнее, опасаясь госпожи Сливы. Под лестницей рядом с деревянными башмачками и сандалиями, всегда валяющимися здесь в прихожей, стоит приготовленный к перевозке багаж, который я узнаю с первого взгляда: знакомые милые темные платья, заботливо сложенные и завернутые в связанные по углам синие салфетки. Кажется, я даже испытываю мимолетное ощущение грусти при виде выглядывающего из одного из свертков уголка шкатулки, предназначенной для писем и сувениров, — теперь там, среди мордашек разных мусме, живет и мой портрет работы Уэно. Поверх всего в пестром розовом чехле лежит инструмент вроде мандолины с длинным грифом, тоже готовый к отъезду. Это похоже на переселение какой-нибудь цыганки — или, вернее, напоминает мне одну гравюру из книги басен, бывшей у меня в детстве: совершенно такой же скарб и длинную гитару тащила на себе попрыгунья-Стрекоза, когда, пропев лето красное, постучалась к соседу Муравью.