Ничего; нигде ничего. Это были попросту господа коты, или же госпожи совы: ночью здесь у нас любой звук усиливается самым необычайным образом…
Предосторожности ради, хорошенько закроем панель, потом зажжем фонарь и спустимся посмотреть, не спрятался ли кто где-нибудь в уголке, хорошо ли заперты двери; чтобы успокоить Хризантему, совершим полный обход жилища.
И вот мы на цыпочках идем по самым укромным закоулкам этого дома, очень древнего, если судить по фундаменту, хотя легкие перегородки и сделаны из свежей бумаги; совершенно темные углубления, подвальчики с источенными червями сводами; шкафы для риса, пахнущие ветхостью и плесенью; таинственные недра, где скопилась пыль нескольких веков. Всего этого я не знал, и выглядит это среди ночи в погоне за ворами весьма неприглядно.
Крадучись, мы проходим через апартаменты наших хозяев. Меня тянет за руку Хризантема, и я послушно следую за ней. Они спят, лежа рядком под синеватым газовым пологом, освещенные лампадками, горящими перед алтарем предков. Надо же! Они лежат в таком порядке, что это может привести к пересудам! Сначала – мадемуазель Оюки, очень мило раскинувшаяся во сне. Затем – госпожа Слива, спящая с открытым ртом, выставив напоказ свою черную челюсть; из ее глотки вырывается прерывистый звук, напоминающий хрюканье… Ох! До чего же безобразна эта госпожа Слива! Потом – господин Сахар, на время превратившийся в мумию. И наконец, рядом с ним, последняя в ряду, – служанка, мадемуазель Дэдэ!..
Натянутый газ отбрасывает на них блики цвета морской волны, и кажется, что эти люди утонули в аквариуме. А священные лампадки и алтарь со странными синтоистскими символами придают всей семейной картине видимость благочестия.
Позор тому, кто дурно об этом подумает, но почему бы, собственно, этой молоденькой служанке не лечь рядом с хозяйками? У нас наверху, когда мы оказываем гостеприимство Иву, мы стараемся разместиться под москитной сеткой куда более благопристойным образом…
Закуток, который нам предстоит осмотреть в последнюю очередь, внушает мне некоторое опасение. Это низкие и таинственные антресоли, к дверце которых, словно забытая вещь, приклеен старый-старый образ благочестия: Каннон-тысячерукая и Каннон-с-лошадиной-головой, восседающие в облаках и в пламени и одинаково ужасающие своим потусторонним смехом.
Мы открываем дверь, и Хризантема с жутким воплем отскакивает назад. Я бы решил, что там спрятались воры, если бы не видел, как над ней промелькнуло и исчезло что-то серенькое, быстрое, юркое – молодая крыса, евшая рис на верху этажерки и с перепугу прыгнувшая ей в лицо…
XLVIII
14 сентября
Ив потерял в море свой серебряный свисток, совершенно необходимый ему при маневрах, и мы весь день вместе с Хризантемой и ее сестрами мадемуазель Снег и мадемуазель Луной бегаем по городу в поисках нового.
Найти его в Нагасаки трудно, а еще труднее объяснить по-японски, что нужен морской свисток строго определенной формы, выгнутый, с шариком на конце, способный выдавать трели и полнозвучные сигналы, соответствующие официальным командам. На протяжении трех часов нас посылают из лавки в лавку; продавцы, делая вид, что отлично все поняли, пишут нам кисточкой на шелковой бумаге адреса магазинов, где нам надо в точности рассказать, что именно нам нужно, и мы, окрыленные надеждой, отправляемся в путь навстречу новой мистификации; наши запыхавшиеся дзины просто теряют голову.
Все прекрасно понимают, что мы хотим нечто, производящее шум, музыку; вот нам и предлагают самые неожиданные, самые необычайные инструменты всевозможной формы: металлические пластинки для изменения голоса полишинелей, свистки для собак, трубы. Нам рекомендуют все более и более неслыханные вещи, так что в конце концов мы покатываемся со смеху. В довершение всего один старый японский оптик, слушавший нас с очень умным видом, видом совершеннейшей компетентности, уходит в свою подсобку и, порывшись там, выносит нам паровую сирену с потерпевшего крушение корабля.
Самое существенное событие вечером, после ужина – это проливной дождь, захвативший нас при выходе из чайной на обратном пути нашей щегольской прогулки. Нас как раз было много, мы пригласили разных мусме, и потоп, без всякого предупреждения обрушившийся на нас с неба, словно из опрокинутой лейки, тут же привел к беспорядочному бегству. По-птичьи попискивая, мусме кинулись врассыпную и стали прятаться в дверях, у торговок, под навесами дзинов.
Немного погодя, когда наспех позакрывались лавочки, опустела затопленная, почти черная улица, погасли жалкие промокшие бумажные фонарики, я вдруг оказался, сам не знаю как, прижатым к стене под выступом какой-то крыши бок о бок с моей кузиной, мадемуазель Клубникой, плачущей из-за того, что вымокло ее нарядное платье. И я внезапно ощутил, насколько печален и мрачен этот город под шум непрекращающегося дождя, обдающего брызгами все вокруг, под шум водосточных желобов, жалобно перешептывающихся в темноте, словно ручейки.
Ливень кончился очень быстро. И тогда мусме стали, как мышки, вылезать из своих норок, искать друг друга, перекликаться, и их тоненькие голоса зазвучали протяжно, тоскливо, с той особенной интонацией, которая появляется у них всегда, когда нужно позвать кого-нибудь издалека:
– Э-эй! Мадемуазель Луна-а-а-а-а!
– Э-эй! Госпожа Нарци-и-и-и-исс!
Они зовут друг друга, выкрикивая эти странные имена и бесконечно растягивая их в наступившей вдруг тишине, во влажном и особенно звонком после сильного летнего дождя ночном воздухе.
Наконец все эти маленькие создания, с раскосыми глазками и без мозгов, найдены, собраны вместе – и все мы, совершенно мокрые, поднимаемся в Дью-дзен-дзи.
Ив в третий раз спит рядом с нами под нашим синим пологом.
После полуночи снизу доносится сильный шум; это наши хозяева возвращаются из паломничества к дальнему храму богини Благодати. (При всем своем синтоизме госпожа Слива чтит это божество, как говорят, благоволившее к ней в молодости.) И сразу же к нам, как метеор, влетает мадемуазель Оюки, неся очаровательный маленький подносик с освященными конфетами, купленными там, у дверей храма, специально для нас, которые надо немедленно съесть, пока не испарилась чудотворная сила. Так до конца и не проснувшись, мы в полусне жуем эти маленькие штучки с сахаром и перцем и рассыпаемся в благодарности.
Ив спит спокойно и не бьет на сей раз в пол ни руками, ни ногами. Он повесил свои часы на руку золоченому идолу, так чтобы в любое время ночи можно было взглянуть, который час, при свете священной лампады. Встает он очень рано, спрашивает: «Я хорошо себя вел?» – и наскоро одевается, озабоченный перекличкой и дежурством.
На улице, должно быть, уже светло; через маленькие дырочки, проделанные временем в наших деревянных панелях, в комнату проникают лучи утреннего света; зыбкие белые полоски пронизывают воздух нашей спальни, где мы все еще держим взаперти ночную мглу. Немного погодя, когда взойдет солнце, полоски эти вытянутся и приобретут красивый золотистый оттенок. Стрекочут цикады, кричат петухи, и госпожа Слива скоро затянет свой мистический напев.
Тем временем движимая вежливостью Хризантема зажигает фонарь и в ночной тунике выходит проводить Ива-сан до подножия темной лестницы. Я даже, кажется, слышу, как они целуются при прощании… В Японии это ни о чем не говорит, я знаю; так делают на каждом шагу, так принято; где угодно, даже будучи первый раз в доме, человек может преспокойно целовать разных мусме, никто и слова не скажет. Но все равно, у Ива по отношению к Хризантеме положение особое, и ему бы следовало лучше это понимать. Меня волнуют часы, не раз проведенные ими дома наедине; и я говорю себе, что не стану за ними шпионить, но нынче же откровенно поговорю с Ивом, чтобы не было никаких недомолвок…
Внизу вдруг – хлоп! хлоп! – бьются друг о друга сухие ладони: это госпожа Слива привлекает к себе внимание великого Духа. И сразу же раздается, разливается ее молитва, гнусавый фальцет звучит пронзительно, раздражающе, неумолимо, как звонок будильника в определенный час, как механический звук отпущенной пружины…