Меня, как и ее, это раздражает. Господи, чего ради каждый вечер карабкаться к этому предместью, если меня ничего не связывает с домиком наверху?..
Страшный ливень; как нам быть?.. За окном проносятся быстрые дзины с криками «Поберегись!», обдавая брызгами прохожих и оставляя за собой в сплошном потоке дождя яркие следы от разноцветных фонариков. Проходят мимо мусме и пожилые дамы, с задранными подолами, грязные и все же смеющиеся под своими бумажными зонтиками, кланяющиеся друг другу и цокающие по камням деревянными башмаками; только и слышно на улице что стук деревянных каблуков и шелест дождя.
К счастью, мимо пробегает и номер 415, наш бедный родственник, который, видя наше бедственное положение, останавливается и обещает разрешить наше затруднение: ему только прежде надо отвезти на набережную своего пассажира – англичанина, и он сразу же вернется нас выручать, захватив все необходимое.
Наконец наш фонарь отцеплен, зажжен, оплачен. Напротив есть еще одна лавочка, где мы останавливаемся каждый вечер, – у госпожи Час[127], торговки вафлями; мы всегда отовариваемся у нее, чтобы было чем поддержать себя в пути. Та всегда старается с нами пококетничать; за своими стопками пирожных, украшенных маленькими букетиками, она как виньетка с ширмы. Ладно, эта кондитерша необычайно мила, оживленна, мы спрячемся под ее крышей и подождем – а поскольку по водостокам льет как из ведра, прижмемся поближе к витрине с белыми и розовыми конфетами, искусно развешанными на тоненьких, свежих веточках кипариса.
Бедный 415-й номер, сам Бог нам его послал! Этот замечательный кузен уже возвращается – всегда с улыбкой, всегда бегом, не обращая внимания на воду, ручьями текущую по его красивым голым ногам, – и несет нам два зонтика, позаимствованные у одного торговца фарфором, тоже нашего дальнего родственника. Ив, как и я, никогда в жизни не пользовался подобным предметом, но на этот раз соглашается – уж больно чудные эти зонтики: разумеется, бумажные, с навощенными, клейкими складками и с неизменными аистами, летающими по кругу друг за другом.
Хризантема, зевающая все чаще и чаще, как обычно, по-кошачьи, и ведущая себя как кошечка, чтобы заставить себя тащить, пытается взять меня под руку.
– Знаешь, мусме, а что, если тебе сегодня попросить об этой услуге Ива-сан? Я уверен, что это устроит всех троих.
И вот малютка повисла на великане, и они ползут вверх. Я же возглавляю шествие и несу фонарь, освещающий нам путь, старательно оберегая пламя под моим экстравагантным зонтом.
По обе стороны дороги слышится рев бегущего потока – это несется с горы грозовая вода. Дорога нынче кажется нам длинной, трудной, скользкой, а лестницы – бесконечными. Сады, дома, громоздящиеся друг над другом; пустыри, деревья, стряхивающие воду в темноте прямо нам на голову.
Кажется, что Нагасаки поднимается вместе с нами, но только там, вдалеке, в какой-то дымке, словно светящейся под чернотой неба; над городом стоит смутный шум голосов, колес, гонгов и смеха.
В воздухе от этого летнего дождя пока не посвежело. Из-за грозовой жары домики нашего предместья оставлены открытыми, словно ангары, и нам видно все, что там происходит. Перед домашними Буддами и алтарями предков всегда горят лампады; но все уважающие себя японцы уже легли спать. Видно, как они лежат рядами, семьями под традиционными пологами из сине-зеленого газа; они или спят, или отгоняют комаров, или обмахиваются веером – японцы, японки и японские детки возле своих родителей; и у всех, молодых и старых, темно-синяя ситцевая ночная рубашка и маленькая деревянная подставочка, на которой покоится затылок.
В редких домах еще продолжается веселье: откуда-то издалека, поверх темных садов, до нас долетают звуки гитары: какой-то танец с непонятным ритмом, печальный самой своей веселостью.
Вот и колодец, окруженный бамбуком, у которого мы обычно останавливаемся по ночам, чтобы дать передохнуть Хризантеме. Ив просит меня направить на колодец красный луч моего фонарика, дабы удостовериться, что это именно он: для нас это отметка середины пути.
А вот наконец-то и наш дом! Дверь заперта; темнота и глубокая тишина. Все наши панели закрыты стараниями господина Сахара и госпожи Сливы; дождевая вода ручьями стекает по доскам наших старых черных стен.
В такую погоду нельзя допустить, чтобы Ив снова спускался и бродил вдоль берега, пытаясь нанять сампан. Нет, сегодня он не вернется на борт; мы уложим его у себя. Да и вообще, условиями найма для него предусмотрена комнатка, и мы сейчас быстренько ее соорудим, хотя он и отказывается из скромности. Словом, войдем в дом, разуемся, отряхнемся, как кошки, попавшие под ливень, и поднимемся в наши апартаменты.
Перед Буддой горят лампадки; посреди комнаты натянут темно-синий полог. Когда входишь, первое впечатление самое благоприятное: как мило выглядит сегодня наше жилище; эта тишина и поздний час поистине придают ему что-то таинственное. Да и потом, в такую погоду всегда приятно вернуться домой…
Ну, теперь быстренько займемся комнатой Ива. Хризантема, оживившаяся при мысли, что ее большой друг будет спать рядом с ней, старается изо всех сил; впрочем, надо всего лишь передвинуть три-четыре бумажные панели, и сразу же получится отдельная комната, ячейка в большой коробке, где мы живем. Я думал, эти панели целиком белые, – оказывается, нет! На каждой серой краской нарисована группа из двух аистов в позах, освященных традицией в японском искусстве: один гордо поднимает голову и благородно поджимает ногу, а другой чешется. Ох уж эти аисты! Как же они действуют на нервы, когда поживешь в Японии хотя бы месяц!..
Но вот Ив улегся и спит под нашей крышей.
Сегодня он заснул быстрее, чем я: а дело в том, что я, кажется, заметил долгие взгляды, устремленные от Хризантемы к нему и от него к Хризантеме.
Я даю ему поиграть с малышкой, и теперь у меня возникает опасение, не смутил ли я его рассудок. До японки мне нет дела. Но Ив… с его стороны это было бы нехорошо и сильно подорвало бы мое доверие к нему…
Слышно, как дождь стучит по нашей старой крыше; цикады молчат; от садов и от горы исходят запахи мокрой земли. Сегодня в этом жилище мне отчаянно скучно; стук трубочки раздражает меня больше, чем обычно, и, когда Хризантема склоняется над своей курительной коробкой, мне кажется, что вид у нее плебейский, в худшем смысле этого слова.
Я возненавижу мою мусме, если она склонит Ива к дурному поступку, который я, может быть, никогда уже не смогу ему простить…
XXX
12 августа
Вчера развелись супруги Y*** и Сику-сан. У Шарля N*** с Колокольчиком дела идут неважно. У них возникли затруднения с маленькими человечками в тиковых костюмах, невыносимыми, назойливыми, везде сующими свой нос и являющимися агентами полиции; молодоженов выгнали из дому, запугав хозяйку (под любезностью и подобострастием этого народа кроется глубокая ненависть к нам, европейцам); и тем приходится пользоваться гостеприимством тещи – положение весьма удручающее. К тому же Шарль N*** полагает, что его обманывают. Впрочем, не стоит обольщаться: партии, подобранные для нас господином Кенгуру, – это, так сказать, полудевушки, малютки, уже имевшие в своей жизни один, а то и два романа. Так что, естественно, особенно доверять им не стоит…
Чета Z*** и Туки-сан перебивается кое-как, со ссорами.
Мой семейный очаг выглядит пока более достойным, но не менее скучным. Мысль о разводе приходила мне в голову; но я не вижу достаточных оснований, чтобы подвергнуть такому унижению Хризантему, а главное, меня остановило еще одно обстоятельство: у меня тоже возникли недоразумения с гражданскими властями.
Позавчера ко мне, словно ураган, влетели чрезвычайно взволнованный господин Сахар, госпожа Слива в полуобморочном состоянии и рыдающая мадемуазель Оюки. К ним приходили японские полицейские и всячески угрожали за то, что те поселили у себя, вне европейской концессии, француза, вступившего в морганатический брак[128] с японкой, – и теперь они страшно боятся преследований; смиренно и обходительно они просили меня уехать.