Отсюда, из-под могильной плиты, в сгинувшую навсегда реальность верится все же не лучшим образом и, во всяком случае, вера эта требует постоянной подпитки. Громоздкая конструкция моей памяти поддерживаема прежде всего Мыслью, ведь незыблемые когда-то истины при ближайшем посмертном рассмотрении оказались зыбкими и неустойчивыми, и вся прожитая жизнь кажется отсюда одним большим детством. Что ж, спасибо и на этом, не мне выказывать неудовольствие подобным оборотом событий, наверное только так и можно после физической смерти: - вспоминать отрешенно, как-бы переигрывая заново все прошлое, весь жизненный процесс. Невозможно избежать совершенных когда-то ошибок, смерть не всесильна, зато ошибки вполне поддаются анализу и переоценке. Существует очень небольшая вероятность того, что в грядущих исторических исследованиях или посвященных минувшей эпохе псевдоисторических опусах, появятся строки в которых будет правильно отражена моя персональная роль государственного деятеля эпохи мирового кризиса. И вовсе не только по причине моей никчемности, не только потому, что мне довелось быть всего лишь статистом на политической авансцене своего времени, но и потому, что мои современники слишком хорошо умели прятать концы в воду. Но если вопреки прогнозу, чуду все же суждено произойти, то мой еще не родившийся, по всей вероятности, биограф вряд ли обойдется без сакраментальной фразы вроде: "Имярек формировал свое общественно-политическое сознание на историко-географическом фоне Грузии семидесятых годов двадцатого столетия". Некоторая тяжеловесность этого предложения, надо полагать, будет сглажена, но смысл, убежден, останется именно таким.
Но я поневоле отвлекся, - канва поветствования подобна красивой женщине, так же непостоянна, сама того не желая. Итак, меня ждал Антон и я никак не мог его подвести. Еще раз бросив взгляд на часы - 00.30.12 - я поднялся и, вытащив из кармана небольшую связку ключей, подошел к сейфу. То, что один из этих, свободно болтавшихся на брелочке с изображением похищающего огонь у богов Прометея, ключей подойдет к замку, не вызывало у меня сомнений. Существовала, правда, теоретическая возможность того, что встревоженный потерей связки Хозяин, перед тем как улететь, успел таки врезать в сейф новый замок, но начать, в таком случае, ему следовало бы, пожалуй, с входной двери, которую я только что легко миновал. Подбадривая себя я начал пробовать один ключ за другим, и - о, счастье, - несколько попыток спустя замок поддался, все мои страхи развеялись как дым, и вскоре небольшой железный сейф стоял передо мной с распахнутой дверцей, слегка похожий на покинутого врачем и в бессильной злобе нетерпеливо ерзающего в зубоврачебном кресле беспомощного пациента. Беспечный дантист, вместо того, чтобы спешить изо всех сил к исходящему слюной отчаяния больному, заговорился с приятелем в коридоре. В этот момент я позволил себе слабо улыбнуться.
Наши чаяния оправдывались. Явь, как ни странно, наяву же подменялась сказкой Алладина, и жить с этой секунды приходилось с ощущением этой подмены. Сытое чрево старенького сейфа почти доверху было набито тугими, перехваченными аптекарскими резинками пачками банкнот. Пододвинув к сейфу ближайший стул и положив на него включенный фонарик, я стал внимательно осматривать содержимое чрева. От угадывавшегося даже в полутьме многоцветья купюр разных достойнств захватывало дух и рябило в глазах, но, быстро подавив в себе зачатки сумеречного восторга, я начал смахивать пачки в раскрытую пасть загодя подставленного портфеля. На часах загорелось - 00.36.01. Портфель я предусмотрительно захватил очень вместительный, с множеством различных отделений, явно рассчитанный на солидного мужчину с положением, а не на амбициозного и наивного юнца, каковым я тогда и являлся. Каких-то пять с небольшим лет спустя, я приобрел новый портфель, чуть поменьше размером, зато помоднее и подороже. Новый портфель был сугубо мирным, в нем всегда лежали бумаги и книги, лишь изредка бутылка пива или водки, - то было лучшее время в моей жизни, время науки и познания мира. В ту пору я учился в аспирантуре и жил в Москве, а портфель купил себе в универмаге "Москва" что на Ленинском проспекте, неподалеку от общежития в котором обитал. До политики тогда было высоко и далеко, в лаборатории часто приходилось задерживаться часов до одиннадцати, а то и позже (в полночь меня обычно выгонял институтский вахтер), а выпадавшее мне в промежутках между экспериментами свободное время использовалось для походов в кино, реже в театр, для общения с девицами, дружеских попоек, футбола, шахмат, в общем - почти сплошная гармония и никакой политики. По моим тогдашним, весьма поверхностным наблюдениям, она по-настоящему вторгалась в жизнь обычных людей только тогда, если те уж очень просили ее об этом. Как сейчас помню: за тем, мирным портфелем я простоял в очереди минут десять, касса безразлично выплюнула чек, я сказал "спасибо", съехал на эскалаторе вниз и, натянув ушанку покрепче, вышел на мороз. Вечерело, разноцветные лампочки весело перемигивались и их гирлянды придавали тяжеловесному кубу универмага нарядный и воздушный вид. Напевая про себя окуджавскую песенку о виноградной лозе и нещадно перевирая мотив, я медленно пересек проспект около Физического института, свернул к улице Вавилова и вскоре натужно отворял массивную, отблеск архитектурных излишеств сталинизма, институтскую дверь. То было другое время и другой портфель. А сейчас важнее всего было поглубже запихнуть вовнутрь неподдающиеся тугие пачки. С этим мне удалось справиться довольно быстро, но последняя из них, состоящая целиком из двадцатипятирублевок, все мешала закрыть мне портфель и, таким образом, оказывалась лишней. Я и так старался, и эдак, но ничего не получалось. Разволновавшись, время-то бежало, я начисто - и может к лучшему, - забыл о существовании карманов. Наконец я решился оставить злополучную пачку в сейфе. Пробормотав сквозь зубы, на мелкие, мол, расходы, и справившись, наконец, с основательно разбухшим портфелем, я запер опустошенный сейф и опустил связку ключей в карман. Возникшая тут же естественная мысль вновь открыть сейф и, забрав пачку, использовать карман по прямому назначению, была немедленно подавлена моментальным усилием воли, чем я, признаться, горжусь до сих пор.
Дело было сделано - 00.55.27, пора было убираться отсюда. Прежде чем покинуть квартиру окончательно, я лишний раз удостоверился в том, что на улице все еще темно. Затем приложил ухо к двери, отчаянно пытаясь уловить в подъезде какой-либо подозрительный шум. Так ничего и не услышав, я решился выйти. Теперь легонько прихлопнуть дверь. Так, с дверью покончено. Не надо оглядываться! На лестнице, слава Богу, никого, - 01.00.35. Вот и подъезд уже позади. Вперед, смелей! Боятся уже нечего, улицы пустынны, на моем коротеньком пути встреча с редким милицейским патрулем и, тем более, с грабителями, маловероятна. Это ничего, что руки вспотели и немного дрожат, никак не могут успокоится, вот ведь и наш дом уже виднеется, выглядывает наружу темными бойницами окон и, вроде, глубоко убежден в удаче и полной безнаказанности своих заблудших обитателей...
В это мгновение, немного раньше обещанного, вспыхнули уличные лампионы, и я горячо восблагодарил господа за то, что не попался с поличным на месте преступления.
X X X
А годы шли, зима - за зимой, весна - за весной. Топавшие в школу дурачки подрастали и, по мере того, как они росли, росла и их восприимчивость к злободневным событиям.
Антон и я, мы оба, росли и воспитывались в интеллигентных семьях и потому такие свойства как абстрактно гуманистическое отношение к людскому роду и презрение к богатству приобрели, можно сказать, по наследству. Сносные, по тем временам, жилищные условия и относительная материальная обеспеченность (как я уже вспоминал, в годы нашей школьной юности отец заведовал отделом в крупном институте, да и родители моего друга были не последними людьми на своих университетских кафедрах), сослужили нам полезную службу, - да и как прикажете совершенствовать нравственные устои и мыслительные способности в тесных, голодных каморках. Семейная традиция, как видно, способствовала зарождению в нас того необходимого минимума гражданской совести, без которого все остальные человеческие качества теряют какой-либо позитивный смысл. Любая несуразность, ущербность или несправедливость окружающего мира отзывалась в наших сердцах самой настоящей, почти физической болью. Болью, которую острее всех способен ощутить именно Молодой Интеллигент. У меня, человека немало успевшего повидать на своем веку, нет сомнений в весьма взрывоопасном характере зелья, сотворенного из веры в светлое будущее для всего человечества и высокого образовательного ценза в пропорции один к одному (впрочем, в этом я един со всеми тиранами мира). Но это столь же искренняя, сколь и односторонняя боль. Лгать себе и другим Молодой Интеллигент невеликий мастер, но ему, увы и к сожалению, наряду с ясным видением общественной несправедливости присуще и непонимание того факта, что все блага жизни отнюдь не свалились на него с неба, и счет, рано или поздно, должен быть оплачен.