Новая и амбивалентная по отношению к советской действительности гражданская позиция Мандельштама – хочу быть честным / хочу быть понятым и принятым – со всей отчетливостью была обозначена в заключительных строках стихотворения «Еще далёко мне до патриарха…»:
И до чего хочу я разыграться —
Разговориться – выговорить правду —
Послать хандру к туману, к бесу, к ляду, —
Взять за руку кого—нибудь: будь ласков, —
Сказать ему, – нам по пути с тобой…
Сходным настроением окрашено большинство летних московских стихотворений Мандельштама 1931 года. Так, «отрывок из уничтоженных стихов» «Уж я люблю московские законы…» (6 июня 1931 года) завершается беспощадной и отважной констатацией: «В Москве черемухи да телефоны, / И казнями там имениты дни». Зато в стихотворении «Сегодня можно снять декалькомании…» (25 июня – август 1931 года) находим строки, защищающие советскую Москву от неких загадочных «белогвардейцев»:
Река Москва в четырехтрубном дыме,
И перед нами весь раскрытый город —
Купальщики—заводы и сады Замоскворецкие.
Не так ли, Откинув палисандровую крышку
Огромного концертного рояля,
Мы проникаем в звучное нутро?
Белогвардейцы, вы его видали?
Рояль Москвы слыхали? Гули—гули!
Возможный проясняющий подтекст этих строк – июньская известинская заметка Л. Кайта, аукнувшаяся на мартовский московский процесс «Союза бюро РСДРП (меньшевиков)». Вот текст этой заметки: «БЕРЛИН. 29 июня (По телеграфу). При большом стечении белогвардейцев сегодня происходил судебный процесс, возбужденный Абрамовичем против редакции „Бельм ам абенд“. Поводом к этому процессу послужил отчет газеты о беседе Абрамовича с германскими и иностранными журналистами, имевшей место в помещении редакции „Форвертс“ в связи с процессом меньшевиков в Москве. Как известно, эта беседа кончилась большим конфузом для меньшевиков. Редактор „Бельм ам абенд“ Герлах, которого никак нельзя заподозрить в симпатии к СССР, во время беседы спросил Абрамовича, почему он не обратился в Москву с ходатайством вызвать его в суд для очной ставки с Громаном и другими, чтобы иметь возможность опровергнуть их утверждения о его нелегальном пребывании в Москве. Абрамович был весьма смущен этим вопросом и уклонился от прямого ответа указанием, что „его жизнь подверглась бы в Москве опасности, так как можно—де инсценировать несчастный случай, чтобы избавиться от противника“. Это бесстыдное заявление Абрамовича „Бельм ам абенд“ квалифицировала как „подлую и клеветническую отговорку“. <…> Суд отклонил жалобу Абрамовича». [568]Помещенный в такой контекст Мандельштамовский вопрос: «Белогвардейцы,вы его видали'!/ Рояль Москвыслыхали?» – звучал весьма актуально.
Не только это, но и многие другие сиюминутные обстоятельства нашли свое отражение в июньских московских стихах Мандельштама. В частности, третья строфа из написанного 7 июня 1931 года, в воскресенье, стихотворения «Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем…»:
Держу в уме, что нынче тридцать первый
Прекрасный год в черемухах цветет,
Что возмужали дождевые черви
И вся Москва на яликах плывет, —
с метеорологической точностью изображает дождливую июньскую столицу 1931 года. «Завтра ожидаются проходящие дожди», – информировали читателей синоптики в «Вечерней Москве» 5 июня. [569]
Между тем жить Мандельштаму было по—прежнему негде, так что они с женой кочевали по Москве от одних сердобольных знакомых к другим: июнь поэт провел на Большой Полянке в квартире юриста Цезаря Рысса, осенью он жил в комнате на Покровке, а в конце года Мандельштамы воссоединились в доме отдыха «Болшево» под Москвой (здесь поэт начал учить итальянский язык). «С января 31–го года по январь 32–го, то есть в течение года, бездомного человека, не имеющего нигде никакой площади, держали на улице. За это время роздали сотни квартир и комнат, улучшая жилищные условия других писателей», – горестно сетовал Мандельштам в письме партийному деятелю, редактору И. М. Тройскому (IV: 146).
«Он опускался страстно, самый этот процесс был для него активным действом. Становился неузнаваем: седеющая щетина на дряблых щеках, глубокие складки—морщины под глазами, мятый воротничок», – вспоминала Эмма Герштейн. [570]А ведь еще не так давно Мандельштам, если верить А. И. Глухову—Щуринскому, отчитывал молодых сотрудников «Московского комсомольца» за «неряшливость в туалете»: он «даже выговаривал некоторым за нечистые воротнички сорочек, за немытые шеи, грязь под ногтями». [571]
Здесь самое время отметить, что Мандельштамовская способность беспрестанно меняться, счастливо ускользая от однозначных оценок и характеристик, в высшей степени сказалась в его внешнем облике, «…он был весь движущийся, не костяной, а пружинный», – не без яду констатировал Алексей Ремизов. [572]
Взять хотя бы такой «постоянный» для любого взрослого человека параметр, как рост. Б. Фартучному, впервые увидевшему поэта в 1931 году, он запомнился «худым и высоким». [573]«Ростом он значительно выше среднего», – свидетельствовала Надежда Волышн. [574]«…рост выше среднего (я чуть выше плеча, но не до уха), и плечи широкие», – указывала Надежда Яковлевна. [575]
«Низенький, щуплый, невзрачный с виду» (Всеволод Рождественский); [576]«Он стоял на эстраде, крохотный, острый, как собственный силуэт» (Ида Наппельбаум); [577]«Мандельштам был маленького роста» (Вера Лурье) [578]– таким Мандельштама запомнили эти и многие другие мемуаристы.
«Вообще—то он был классического среднего роста, но иногда выглядел выше среднего, а иногда – ниже. Это зависело от осанки, а осанка зависела от внутреннего состояния», – резюмировала в своих воспоминаниях Эмма Григорьевна Герштейн. [579]
Впрочем, сам поэт построил на противоречиях еще свое стихотворение «Автопортрет» 1914 года, где понять крылатый намекмешает мешковатый сюртук, тайник движеньяпрячется в закрытьи глази в покое рук,а прирожденная неловкостьодолевается врожденным ритмом:
В поднятьи головы крылатый
Намек – но мешковат сюртук;
В закрытьи глаз, в покое рук —
Тайник движенья непочатый;
Так вот кому летать и петь
И слова пламенная ковкость, —
Чтоб прирожденную неловкость
Врожденным ритмом одолеть!
В январе 1932 года Мандельштамы наконец—то получили крохотную десятиметровую каморку в Доме Герцена – «низенькую, темноватую комнатку» (как описывал ее В. Виткович). [580]Вскоре им удалось переехать в чуть большую комнату в этом же флигеле. Впрочем, свои жилищные условия Мандельштам в письме—жалобе к Тройскому охарактеризовал так: «Помещение мне отвели в сыром, негодном для жилья флигеле без кухни, питьевой кран в гниющей уборной, на стенах плесень, дощатые перегородки, ледяной пол» (IV: 146).