Между прочим, реминисценция из гоголевской «Женитьбы» здесь, вероятно, восходит к следующему фрагменту из уже упоминавшегося нами клеветнического фельетона Д. Заславского «Жучки и негры», направленного против Мандельштама: «Профсоюзной организации работников печати надлежало бы взяться за радикальную чистку переводческих трущоб. Но профсоюз поступил уж чересчур радикально: он попросту выбросил всех переводчиков, всех негров из профсоюзных рядов. Жучки остались, а негры изгнаны. Это значит действовать по упрощенному методу почтенной Агафьи Тихоновны, которая, не умея разобраться в женихах, всем им сказала: „Пошли вон!“» [486]Еще одна цитата из Гоголя возникает в финале «Четвертой прозы»: «Вий читает телефонную книгу на Красной площади. Поднимите мне веки. Дайте Цека…» (111:179). Эта Мандельштамовская страшноватая шутка много позднее отозвалась в статье Ильи Эренбурга, напечатанной во вполне официозных «Известиях»: «Ночью опускаются виевы веки города». [487]
«Он ненавидел письменный стол. Он небрежно обращался с ненужными ему книгами: перегибал, рвал, употреблял, как говорится, „на обертку селедок“. На домашнем языке это называлось „растоптать Москву“», – вспоминала Э. Г. Герштейн. [488]А былой Мандельштамовский яростный оппонент А. Г. Горнфельд, поверив прокатившимся по литературной столице слухам, 30 марта 1929–го испуганно писал А. Б. Дерману: «Несчастный О. М. попросту свихнулся и сидит в доме умалишенных… Очень жаль поэта, но я в этом не виноват: Вы засвидетельствуете это, когда меня будут винить в том, что я затравил М<андельштама>, как Буренин Надсона». [489]
На страницах «Четвертой прозы», кажется, впервые в творчестве Мандельштама, появилась зловещая тень И. В. Сталина. В пятой главке о детях советских писателей с негодованием говорится, что «отцы их запроданы рябому черту на три поколения вперед» (111:171). Как известно, Сталин стал рябым после перенесенной оспы, «Рябым» звали его товарищи по революционному подполью.
Этот намек на Сталина весьма опосредованный, непрямой. Однако, как мы все теперь знаем, было и прямое упоминание. В одном из прижизненных списков «Четвертой прозы» шестая главка заканчивалась так: «Кто же, братишки, по—вашему, больше филолог: Сталин, который проводит генеральную линию, большевики, которые друг друга мучают из—за каждой буквочки, заставляют отрекаться до десятых петухов, – или Митька Благой с веревкой? По—моему – Сталин. По—моему – Ленин. Я люблю их язык. Он мой язык». [490]При жизни Надежды Яковлевны и двадцать лет после ее смерти этот фрагмент не обнародовался. Неизвестно, входил ли он в устный текст, когда Надежда Яковлевна зачитывала по просьбе поэта заученную ею наизусть «Четвертую прозу» немногим доверенным слушателям. Во всяком случае, уже здесь при первом появлении имени, образ амбивалентно двоится: «запроданы рябому черту» – негативно, но предположительно, косвенно, эвфемистически, а «филолог Сталин» – одобрительно и прямо.
В финальной, шестнадцатой главке Мандельштамовского произведения изображается, как «ночью по Ильинке ходят анекдоты. Ленин и Троцкий ходят в обнимку, как ни в чем не бывало. У одного ведрышко и константинопольская удочка в руке» (111:179). В подтексте процитированного фрагмента не только идиома «сматывать удочки», намекающая на выдворение Л. Д. Троцкого из Советского Союза в Турцию 1 февраля 1929 года, но и вполне конкретный анекдот. Этот анекдот процитирован в книге корреспондента UPI в СССР Евгения Лайонса, вышедшей в Нью—Йорке в 1935 году. Вот он в русском переводе:
«Троцкий, находясь в изгнании, в Турции, ловил рыбу. Мальчик, продававший газеты, решил над ним подшутить:
– Сенсация! Сталин умер!
Но Троцкий и бровью не повел.
– Молодой человек, – сказал он разносчику, – это не может быть правдой. Если бы Сталин умер, я уже был бы в Москве.
На следующий день мальчик снова решил попробовать. На этот раз он закричал:
– Сенсация! Ленин жив!
Но Троцкий не попался и на эту уловку:
– Если бы Ленин был жив, он бы сейчас был бы здесь, рядом со мной». [491]
В феврале 1930 года комиссия по проверке состава редакции «Московского комсомольца» дала сотруднику Мандельштаму следующую характеристику: «Можно использовать как специалиста, но под руководством». В знак протеста поэт ушел из газеты. Некоторое время он вел рабкоровский кружок в редакции «Вечерней Москвы». Но возвратить Мандельштама к полноценному существованию могло только чудо – в затхлой атмосфере московского и ленинградского писательского быта о воскрешении поэта нечего было и мечтать. И чудо свершилось: через председателя Совнаркома В. М. Молотова и члена Президиума Коминтерна С. И. Гусева Николаю Ивановичу Бухарину все же удалось пробить для Мандельштама поездку по Закавказью. В марте Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна покинули опостылевший флигель Дома Герцена, где они жили с января 1930 года, и отправились в долгожданное путешествие.
С конца марта по май Мандельштамы отдыхали на правительственной даче в Сухуме, откуда они ездили на экскурсии в Новый Афон, Гудауту и Ткварчели. «Сухум легко обозрим с так называемой горы Чернявского, с площадки Орджоникидзе. Он весь линейный, плоский и всасывает в себя под [шум волн, напоминающий] траурный марш Шопена большую дуговину моря, раздышавшись своей курортно—колониальной грудью» (из Мандельштамовского «Путешествия в Армению»; 111:195).
В Сухуме 14 апреля 1930 года Мандельштама застала «океаническая весть о смерти Маяковского. Как водяная гора жгутами бьет позвоночник, [эта весть] стеснила дыхание и оставила соленый вкус во рту» (из набросков к «Путешествию в Армению»; 111:381).
Оба стихотворца вступили в большую литературу (Мандельштам – чуть раньше, Маяковский – чуть позже) в эпоху, когда «явно обозначился кризис символизма и начинающие поэты уже не примыкали к этому течению. Одни шли в футуризм, другие – в акмеизм» (Ахматова). [492]Соответственно, Маяковский очень быстро начинает восприниматься читающей публикой как футурист № 2 – менее радикальный и склонный к теоретизированию, чем Хлебников, но едва ли не столь же талантливый. А Мандельштам – далеко не так быстро – как акмеист № 2, – чье место располагается вслед за Гумилевым и рядом с Ахматовой.
«Молчаливая борьба Хлебникова и Гумилева» [493]превратила этих двух поэтов в сознании читателя в полярные фигуры. Критика, с легкой руки Корнея Чуковского, главным литературным антиподом Маяковского избрала Анну Ахматову. Но и Мандельштам тоже не был забыт, свидетельством чего может послужить, например, позднейший «Конспект речи о Мандельштаме» (1933) Б. М. Эйхенбаума, один из тезисов которого: «Мандельштам и Пастернак – этим соотношением заменилось прежнее: Маяковский – Есенин» [494]в финале подкрепляется следующим выводом: «Мандельштам, конечно, возрождение акмеистической линии, обогнувшей футуризм». [495]«Когда Маяковский в начале десятых годов приехал в Петербург, – со слов мужа вспоминала Надежда Яковлевна, – он подружился с Мандельштамом, но их быстро растащили в разные стороны». [496]Говорящая деталь: обратившись однажды к Надежде Яковлевне, Маяковский, должно быть по старой привычке, назвал Мандельштама «Осей».
В своих суждениях о Мандельштаме Владимир Владимирович последователен не был. А. Б. Гатову запомнилась характеристика «хороший поэт», [497]а в мемуарах Алексея Крученых приводится такое ироническое высказывание Маяковского, относящееся к 1929 году: «Ж<аров> наиболее печальное явление в современной поэзии. Он даже хуже, чем О. Мандельштам». [498]Мандельштамовские суждения о Маяковском тоже не были лишены скепсиса, притом что Мандельштам всегда отдавал должное таланту автора «Облака в штанах», «…совершенно напрасно Маяковский обедняет самого себя, – отмечал он, например, в заметке „Литературная Москва“ (1922). – Ему грозит опасность стать поэтессой, что уже наполовину совершилось» (11:259). Колкая шутка Мандельштама о Маяковском—поэтессе была замечена и превращена в бумеранг желчным Федором Сологубом, который говорил В. Смиренскому в 1925 году: «…Мандельштам и Маяковский – не поэты, а поэтессы». [499]