Аргументированных фактов, оказывается, нету.
Впрочем, Трубецкой, видимо, уверен, что клевета и не требует фактов, она должна быть голословной. Аргументация может вызвать сомнение, даже яростное опровержение.
Рассказ начинается вроде бы с правдивого утверждения, что сам Трубецкой «не был приятельски знаком с Пушкиным, но хорошо его знал по частым встречам в высшем петербургском обществе и, еще более, по своим близким отношениям к Дантесу».
Лето 1836 года было особенно удачно для Трубецкого. Кавалергарды стояли в крестьянских избах Новой Деревни, и Трубецкому «посчастливилось» жить в одной хате с Дантесом, «который сам сообщал ему о своих любовных похождениях, вернее, о своих победах над женскими сердцами».
Какие же «подвиги» Дантеса были тогда известны «наикраснейшему»?
Оказывается, утверждает Трубецкой, Дантес летом 1836 года постоянно посещал дачу Пушкиных и «приударял» за Натальей Николаевной, а Пушкин к этому, оказывается, относился вполне благосклонно.
Стоит ли доказывать, какая чушь такое утверждение. Известно, что в конце мая Наталья Николаевна родила младшую дочь и долго болела, в свете она вновь стала появляться только глубокой осенью.
Летние визиты Дантеса на дачу к Пушкиным — ничем не подтвержденный голословный вымысел. Ложь!
Дальше Трубецкой сообщает удивительный по нелепости эпизод, который случился будто бы в семье Пушкиных тем летом. Думаю, его следует привести целиком не только для того, чтобы сохранить стилистику «Рассказа», но и как документ, говорящий о выборе средств, к которым прибегали «красные» и «наикраснейший» с целью дискредитации Пушкина и его жены.
«…Нередко, возвращаясь из города к обеду, Пушкин заставал у себя на даче Дантеса. Дантес засиделся у Наташи, приезжает Пушкин, входит в гостиную, видит Дантеса рядом с женой и, не говоря ни слова, даже обычного „bonjour“, выходит из комнаты. Через минуту он является вновь, целует жену, говоря ей, что пора обедать, что он проголодался, здоровается с Дантесом и выходит из комнаты.
„Ну, пора, Дантес, уходите. Мне надо идти в столовую“, — сказала Наташа. Они поцеловались, и Дантес вышел.
В передней он столкнулся с Пушкиным, который пристально посмотрел на него, язвительно улыбнулся, и, не сказав ни слова, кивнул головой и вошел в ту же lверь, из которой только что вышел Дантес…
На другой день все разъяснилось. Накануне, возвратясь из города и увидев жену с Дантесом, Пушкин не поздоровался с ним и пошел прямо в кабинет, там он намазал сажей свои толстые губы и, войдя вторично в гостиную, поцеловал жену, поздоровался с Дантесом и ушел, говоря, что пора обедать.
Вслед за тем Дантес простился с Натали, причем они поцеловались, и, конечно, сажа с губ Натали перешла на губы Дантеса.
Когда Дантес столкнулся в передней с Пушкиным, который, очевидно, поджидал его у входа, он заметил пристальный взгляд и язвительную улыбку, — это Пушкин высмотрел следы сажи на губах Дантеса.
Взбешенный Пушкин бросился к жене и сделал ей сцену, приведя сажу в доказательство. Натали не знала, что ответить, и, застигнутая врасплох, солгала: она сказала мужу, что Дантес просил руки у ее сестры Кати, что она дала свое согласие, в знак чего и поцеловала Дантеса, но что поставила свое согласие в зависимость от решения Пушкина.
<…> Вскоре состоялся брак Дантеса с Екатериной Николаевной Гончаровой <…>. Теперь Дантес являлся к Пушкину как родной, он стал своим человеком в их доме, и Пушкины уже не выражались о нем иначе как в самых дружественных терминах…»
Думаю, всем известно, каким «родным» стал Дантес для Пушкина после женитьбы на Екатерине и в каких «терминах» говорил о нем Пушкин.
Впрочем, глупая выдумка Трубецкого была прокомментирована еще А. И. Кирпичниковым в «Русской старине» за 1901 год.
«История с обличительным поцелуем есть „бродячая повесть“, очень почтенная по своей древности, встречающаяся в огромном количестве приурочений у разных народов, а сюда попавшая из какого-нибудь французского сборника…».
Э. Герштейн, комментируя книгу А. Ахматовой «О Пушкине», уточняет источник истории с сажей, рассказанной Трубецким. «Подобный эпизод, — пишет она, — встречается в „Декамероне“ Боккаччо».
Вот, оказывается, и вся «новость», перенесенная Трубецким из бытовавших в его среде литературных пересказов.
Еще удивительнее комментарий Трубецкого о причинах дуэли. Теперь он и сам обращается к «авторитетному» источнику новостей, своей приятельнице, пресловутой Идалии Полетике, другу Дантеса и пожизненному врагу Пушкина. У Полетики своя, выгодная ей, версия: Пушкин ревновал не Натали, а Александрину, в которую был влюблен. «Подумайте же, — восклицает „наикраснейший“ князь, — мог ли Пушкин при этих условиях ревновать свою жену к Дантесу? Если Пушкину не нравились частые посещения Дантеса, то вовсе не потому, что Дантес балагурил с его женой, а потому, что, посещая дом Пушкиных, Дантес встречался с Александриной. Влюбленный в Александрину, Пушкин опасался, чтобы блестящий кавалергард не увлек ее».
Теперь, уже не заботясь не только о правде, но и каком-либо минимальном правдоподобии, Трубецкой предлагает новую умопомрачительную историю.
«…Вскоре после брака, в октябре или ноябре, Дантес с молодой женой задумали отправиться за границу, к родным мужа. (Трубецкой даже не заботится о точности дат. — С. Л.). В то время сборы за границу были несколько продолжительнее нынешних, и во время этих-то сборов, в ноябре или декабре, оказалось, что с ними собирается ехать и Александрина. Вот что окончательно взорвало Пушкина, и он решил во что бы то ни стало воспрепятствовать их отъезду. Он опять стал придираться к Дантесу…»
Завершая фантасмагорию, Трубецкой, наконец, будто бы обращается и к собственному воспоминанию:
«Как теперь помню, на святках был бал у португальского, если память не изменяет, посланника, большого охотника… Во время танцев я зашел в кабинет, все стены которого были увешаны рогами различных животных, убитых ярым охотником, и, желая отдохнуть, стал перелистывать какой-то кипсэк. Вошел Пушкин. „Вы зачем здесь? Кавалергарду, да еще не женатому, здесь не место. Вы видите. — Он указал на рога. — Эта комната для женатых, для мужей, для нашего брата“. — „Полноте, Пушкин, вы и на бал притащили свою желчь; вот уж ей здесь не место“. Вслед за этим он начал бранить всех и вся, между прочим Дантеса, и так как Дантес был кавалергардом, то и кавалергардов. Не желая ввязываться в историю, я вышел из кабинета…»
И, наконец, еще одно подобное «сообщение» Трубецкого:
«Пушкин все настойчивее искал случая поссориться с Дантесом, чтобы помешать отъезду Александрины. Случай скоро представился. В то время несколько шалунов из молодежи, — между прочим, Урусов, Опочинин, Строганов, мой кузен, — стали рассылать анонимные письма мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин. В другое время он не обратил бы внимания на подобную шутку и, во всяком случае, отнесся бы к ней, как к шутке, быть может, заклеймил бы ее эпиграммой. Но теперь он увидел в этом хороший предлог и воспользовался им по-своему».
Примитивные рассуждения, отсутствие каких-либо фактов мало тревожат Трубецкого. Для пущей «выразительности» он заключает свои «воспоминания» патриотической фразой: «Обстоятельства <…> набрасывают тень на человека, имя которого так дорого каждому из нас, русских…»
Впрочем, дальше мы встретимся еще с одним чрезвычайно любопытным документом, в котором разоблаченный, прижатый к стене Трубецкой в целях спасения возопит о его собственном, Трубецкого, «русском патриотизме».
Хочу подтвердить подлинность опубликованного П. Е. Щеголевым «Рассказа» Трубецкого другим дневниковым материалом, обнаруженным Натаном Яковлевичем Эйдельманом и любезно присланным мне. Это запись писателя, журналиста и одного из первых пушкинистов — В. П. Гаевского, сделанная в те же, что и запись Бильбасова, дни, то есть 5 и 8 июля 1887 года. Правда, на конверте, в котором был запечатан дневник Гаевского, помечен год 1884-й, но эту дату следует считать ошибочной. Она противоречит и возрасту Трубецкого, указанному Гаевским, и пометке «вскрыть не раньше 1926 года», то есть через 50 лет после записи, и году отставки Трубецкого, и «прикомандированию к артиллерийскому складу» — последнему месту его приписки.