А Трубецкой? Понимая, что он компрометирует императрицу, все же идет во дворец, не избегает приглашения, раздражает царя.
«В час пополудню по повелению Государыни Императрицы в концертный зал введены музыканты кавалергардского Ея Величества полка — в то же время собрались в Золотую гостиную комнату Их Императорские Высочества <…>. После фрештака Их Императорские Высочества… с прусским принцем Карлом и гостями проходили в концертный зал, где несколько провели время в танцах, и потом откланялись гостям 15 минут 3-го часа пополудни.
Государь Император также изволил краткое время быть на празднике в Золотой гостиной комнате».
Несомненно, благоволение императрицы к Трубецкому не только придавало ему вес среди товарищей, но и делало его героем, лидером, поднимало его на недосягаемую высоту в глазах друзей и товарищей по полку, воспринималось как факт «гвардейской» лихости, удальства, бравады, что и поведение Дантеса.
«Служба <…> согласно с тогдашними кавалерийскими нравами, — писал историк Зиссерман, биограф князя Барятинского, ближайшего друга князя Трубецкого, — была рядом шалостей, кутежей, праздной светской жизни. Все это не считалось чем-либо предосудительным не только в глазах товарищей и знакомых, но и в глазах высших властей, даже напротив, как последствия молодости и удальства, свойственных военному человеку вообще, а кавалеристу в особенности, все эти кутежи и повесничанья (<…> доставляли высшим властям особый род удовольствия».
«Круги по воде» из-за «шалостей Трубецкого» шли далеко и заметно, тем более что «ультрафешенебль» обладал всеми нужными для этого качествами, был болтлив, хвастлив и несдержан.
Опережая события, следует, вероятно, сказать, что миф об Александре Васильевиче Трубецком рос от часа к часу, обретая при этом совершенно невероятные для героя формы. В сентябре 1839 года вюртембергский посланник князь Гогенлоэ-Кирхберг попытался объяснить своему правительству возникший в заграничных газетах слух о заговоре в Петербурге. Гогенлоэ писал:
«Раскрытый в С.-Петербурге заговор, о котором говорят иностранные газеты и в рассказах о котором в первую очередь фигурирует имя госпожи Рылеевой, родственницы господина Рылеева, сыгравшего заметную роль в восстании 1825 года (Sis!), насколько я знаю, является не более чем плодом недоброжелательного воображения, поскольку мы, живущие в столице, ни разу не слышали ни о каком событии подобного рода. История, которая могла послужить основанием для этих слухов, такова. Некто господин Жеребцов, молодой русский, путешествующий по Италии со своими родственниками, будучи во Флоренции, сказал в присутствии некоего графа Орлова, брата генерал-адъютанта, что-де в скором времени мы услышим о больших переменах в России, которые произойдут благодаря обществу молодых людей из самых лучших семейств страны, недовольных нынешним положением дел; к их числу якобы принадлежат князь Александр Трубецкой, сын генерал-адъютанта и капитан Кавалергардского полка Ея Величества Императрицы, молодой человек, хорошо принятый при дворе <…> и другие. Граф Орлов, пораженный этими словами, потребовал у господина Жеребцова объяснений и предупредил его, что обо всем услышанном доложит в С.-Петербург; господин Жеребцов дал на это свое согласие, и теперь, после того как донос сделан, за князем Трубецким, как того и следовало ожидать, следят…».
Не стану подробно характеризовать сына тверского помещика Жеребцова, человека пылкого воображения и чуточку поэта, который, по словам отца, «имел наклонность к свободомыслию», подчеркну еще раз, что вольнодумец, видимо, не случайно назвал одним из лидеров придуманного им заговора столь громкую и одиозную фигуру, как Александр Васильевич Трубецкой.
Вернемся к событиям 1837 года. Можно предположить, что чем «героичнее» выглядел в своей среде Трубецкой, тем внимательнее к нему приглядывались люди Николая да и сам император.
В марте 1837 года в дневниковых записях императрицы начинают появляться имена Бенкендорфа и генерал-адъютанта графа Орлова.
«Долго катались на салазках… придумали новую игру — бросаться снежками в лицо друг другу. Маска (Г. Я. Скарятин — имя расшифровано Э. Герштейн. — С. Л.) и Бархат, как всегда, в нашем хвосте, следя, чтобы мы не опрокинулись. После обеда — на гору.
Маска всегда на переднем месте, чтобы подать мне руку. Бархат только один раз, по обыкновению помогая другим дамам, садится в санки. Вы знаете: чтобы я не утомлялась, мои казаки вносят меня в гору — но вот Бетанкур и Маска занимают их места и несут своего шефа — потом переодевание, обед, музыка, тирольские песни, игры. Комплот моих четырех кавалергардов со мной против Орлова, чтобы помешать ему меня схватить».
В дневнике императрицы появляется и еще одна запись о поездке на Елагин остров 14 марта 1837 года: «Играли в снежки <…>, тирольские песни<…>. Орлов на корде безумный, я прямо против него, четыре кавалергарда: Бетанкур, Куракин, Скарятин, Трубецкой…».
22 марта Александра Федоровна, чувствуя нечто неладное, начинает и сама проявлять беспокойство.
«Вы могли бы сделать кое-какие замечания Бархату, со всей возможной мягкостью и как будто бы от своего имени. Если мы опять поедем на Елагин, нужно будет соблюдать особую осторожность».
В марте 1837 года Александра Федоровна начинает понимать, что «окружена» преследователями.
«Я вам говорила, — писала императрица Бобринской, — что Бенкендорф, Орлов и Раух (флигель-адъютант принца Карла. — С. Л.) составили союз против этих бедных молодых людей, которые вели себя безукоризненно».
И чуть дальше:
«Все эти ухаживания проходили далеко от императора, но на глазах у Бенкендорфа, которого я выбрала своим покровителем», — пишет она.
Вот так так! Бенкендорф, выбранный императрицей в покровители, — финал этой истории явно начинал приближаться.
Тогда же в марте 1837 года Александра Федоровна записала в дневнике:
«Император со мной говорил от своего имени и от имени других».
И императрица и ее подруга Бобринская начинают всерьез волноваться за судьбу Бархата-Трубецкого.
«Чтобы Вас успокоить, я должна начать с того, чтобы сказать, что был назван не он один, но, к счастью, два брата тоже, потому что все трое окружали мать и дочь в играх».
Бенкендорф не берет на себя смелость говорить с Александрой Федоровной о ее предосудительном поведении; это может позволить себе только Николай I.
«Император говорил со мной мягко, — пишет она Бобринской, — но это навело на меня тоску в последний вечер, и Бархат, который меня понял, отдалился, отдалился почти слишком. В первый раз тоска и слезы, которые я пролила в своей постели, довели меня до бессонницы и безумной головной боли».
Наконец, Александра Федоровна записывает грустную развязку:
«Бархат решился, и это исходит не от меня, и это не причинило мне горя, и я благодарю Бога».
21 июля 1838 года Александра Федоровна писала Бобринской из Германии:
«…Как вы поживаете на Островах? Кто Вас навещает, кто верен Вашим предвечерним собраниям? Я вспоминаю бедного Дантеса, как он бродил перед Вашим домом. Не удивляйтесь, что я о нем думаю, я читала описание дуэли в поэме Пушкина Онегин, это мне напомнило ту печальную историю. Одно место меня поразило своей правдивостью, напомнив о Бархате:
В красавиц он уж не влюблялся
И волочился как-нибудь,
Откажут — мигом утешался,
Изменят — рад был отдохнуть,
Он их искал без упоенья
И оставлял без сожаленья».
Александра Федоровна сама подчеркнула последнюю строчку.
«О, что мне приснилось сегодня ночью, — писала она уже в 1839 году. — Будто мать приводит его ко мне, чтобы проститься, потому что его отправляют на Кавказ без моего разрешения. Я протягиваю ему руки и взволнованным, дрожащим голосом говорю: „Что же Вы такого натворили?“ Я чувствую, как он берет мою руку и целует ее, — и просыпаюсь».