Намек довольно прозрачный. «Отсутствующий, но всегда присутствующий» — графиня Эмилия Карловна.
Последняя запись в дневнике — 24 января — за два дня до пушкинского вызова. Теперь Вяземский уже прямо обращается к Эмилии Карловне:
«Великий день, прекрасный день! Как я благодарен Вам, добрая и милая графиня, за Ваше письмо, к которому не могу прибавить даже подходящего эпитета, такое доставило оно мне удовольствие и таким сделало меня счастливым, что сами эти слова — „удовольствие“, „счастливый“ — ровно ничего не значат. Все это выражения стертые, увядшие, опошленные постоянным употреблением.
Чувства же мои невозможно выразить словами. Это не фраза, это правда, которую исторгает мое сердце, исполненное преданности и симпатии к Вам, сердце, которое так Вами дорожит и не может себе простить, что не знало или, вернее, не распознало Вас раньше.
Как горько я наказан за то, что поздно Вас открыл! Все это очень банально, но я благословляю небо за эту банальность. Это чувство сожаления, возникающее при воспоминании о той, кого суждено было узнать лишь затем, чтобы острее ощутить пустоту, образующуюся в ее отсутствие, — неисчерпаемая сокровищница для сердца, способного любить. Ибо это отсутствие — не смерть любви, а, напротив, — новая жизнь.
Все это я растолкую Вам в другой раз, а сейчас вынужден кончать.
Рекомендую Вам подателя сего письма господина Куси, майора на службе сардинского короля. Он должен отвезти Вам Ваше боа, которое княгиня Шаховская собиралась послать мне, но боюсь, уже не успеет этого сделать».
Вяземский верен себе. Куртуазное объяснение и тут же боа, передаваемое через майора Куси, обычная светская болтовня, где любовное признание соседствует с шуткой.
Атмосфера светской жизни, январская круговерть, захватившая Вяземского, — все это прочитывается не только в его письмах и дневничке «К Незабудке», который здесь публикуется впервые, но и в многочисленных письмах Карамзиных и А. И. Тургенева, уже известных исследователям.
И молодые Карамзины, и немолодые Тургенев и Вяземский стараются в эти недели не пропустить ни одного бала, спешат из салона в салон, бывая в двух-трех домах ежевечерне.
Но если место Карамзиных, судя по письмам, все же остается не в самом высшем круге и они только лелеют мысль о ряде первом, то «дядюшку Вяземского» интересуют «блестящие люди», «сливки общества», «выдающиеся дамы», то есть самый верхний слой, «ультрафешенебли», как иногда именуется небольшая группа вельмож, приближенных к императору и императрице.
«Ультрафешенебли» — это каста. Они имеют свой кодекс, свои нормы поведения. Попасть в круг «ультрафешенеблей» — большая честь. И «дядюшка Вяземский» из них.
«Нынче вечером я должен был быть на рауте у княгини Белосельской, — писал Андрей Карамзин брату еще 5 ноября 1836 года, — но не поехал, так как пригласить меня было поручено Ковалинскому, а меня вовсе не устраивало, чтобы именно он представлял меня в их доме. Вот почему мне хочется быть представленным дядюшкой (Вяземским. — С. Л.) в первый же раз, когда я встречусь где-либо с княгиней Белосельской».
Участник польской и турецкой кампаний, поручик лейб-гвардии саперного полка П. П. Ковалинский — разве это рекомендатель в глазах жены генерала Сухозанета и племянницы военного министра Чернышева? Вот Вяземский — это другое дело.
9 января 1837 года Софья Николаевна Карамзина писала:
«Для нас с Александром эта неделя была отмечена тремя балами, один из которых был дан Мятлевыми в честь леди Лондондерри (которая продолжает ослеплять Петербург блеском своих бриллиантов). Танцевальный зал так великолепен по размерам и высоте, что более двухсот человек кажутся рассеянными и там и сям, в нем легко дышалось, можно было свободно двигаться, нас угощали мороженым и резановскими конфетами, мы наслаждались ярким освещением, и все же ультрафешенебли, вроде княгини Белосельской и князя Александра Трубецкого, покинули дом еще до мазурки — явное доказательство того, что находят бал явно недостаточно хорошего тону».
В том же письме С. Карамзина пишет о другом бале у княгини Бабет Голицыной, где «было собрание всех известных и неизвестных народов», а «взор терялся в невообразимой толпе».
«Мы с Александром поступили как фешенебли, — сообщила она, — уехали до мазурки, которая была уж слишком дурного тону».
В переписке Карамзиных имеется еще одно свидетельство об «ультра»:
«Театр, как всегда, был полон незнакомых лиц. Это позор для так называемого хорошего общества, как называет его фешенебль граф Виельгорский в минуты музыкального гнева».
Демонстративно уйти с бала, на котором осмелились танцевать мазурку недостаточно знатные люди, покинуть театр, где в ложах «незнакомые лица», — это и есть «ультра».
Фактически дневничок «К Незабудке», как и январские письма к Мусиной-Пушкиной, — это хроника жизни фешенеблей.
Читая дневничок Вяземского, поражаешься одному: в сферу его внимания не попадает Пушкин. Люди, к которым он стремится, кого посещает, у кого ищет дружбы, — небезызвестные Карл Нессельроде и его «карликовая» семья, Трубецкие, Сухозанеты-Белосельские и так далее, все они ближайшие друзья Геккернов.
«Александр одевается, чтобы идти на раут к Белосельской, — писала Е. А. Карамзина 21 ноября, — пообедав вдвоем с Дантесом у этого последнего».
Генерал-адъютант И. О. Сухозанет, муж Белосельской, был главным директором Пажеского и всех сухопутных корпусов и Дворянского полка, — это по его протекции Дантес оказался в гвардии.
Пушкин в «Дневнике» писал о Сухозанете с презрением:
«Человек запятнанный, вышедший в люди через Яшвиля, педераста и отъявленного игрока».
В 1880 году П. В. Анненков писал В. П. Гаевскому в связи с пушкинской выставкой:
«Я где-то читал, что на одной стене у Вас красуются портреты графа Бенкендорфа, Дантеса, княжны Белосельской. Если это верно (они, кажется, не упоминаются в каталоге), то очень счастливая мысль, за которую следует особенно поблагодарить. Жаль, если это не так и если к этой коллекции не присоединен у Вас еще для большей полноты портрет Фаддея Венедиктовича. Напишите мне об этом, очень интересно».
И дальше:
«Что за прелестная мысль была у Вас выставить портреты убийц Пушкина».
…Но может быть, пути Пушкина и Вяземского не пересекались в эти дни? Ведь поэт мог не бывать на балах, которые посещал Вяземский?
Да, Пушкин не был ни в салоне Нессельроде, ни у Сухозанетов-Белосельских, куда торопится Вяземский.
Но мы можем сказать, где в эти же дни бывал Пушкин.
«21 января. Бал у Фикельмон был очень многолюден, — записывала А. П. Дурново, дочь министра двора П. Волконского. — Лондондерри имела на нем все свои изумруды и много бриллиантов… У госпожи Пушкиной волосы были гладкие и заплетены очень низко, — совершенно как прекрасная камея».
«На балу я не танцевала, — писала фрейлина Мердер 22 января. — Было слишком тесно. В мрачном молчании я восхищенно любовалась госпожой Пушкиной. Какое восхитительное создание! Д'Антес провел часть вечера неподалеку от меня… Минуту спустя я заметила проходившего Пушкина (стоит только на него взглянуть, чтобы убедиться, что он ревнив, как дьявол). Какое чудовище! Я подумала, если бы можно было соединить госпожу Пушкину с д'Антесом, какая прелестная вышла бы пара».
Быть может, Вяземский не вспоминает о Пушкине, потому что из дружеских чувств не хочет привлекать внимание ко всем этим слухам и разговорам?
Но нет!
20 ноября 1836 года Софья Николаевна Карамзина записала:
«Пушкин своим взволнованным видом, своими загадочными восклицаниями, обращенными к каждому встречному, и своей манерой обрывать Дантеса и избегать его в обществе, добьется того, что возбудит подозрения и догадки. Вяземский говорит, что он выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает».
Потрясает письмо Софьи Николаевны, написанное брату 26 января 1837 года (!), накануне убийства.