С тем же, мне кажется, потаенным смыслом упоминает Наталья Николаевна и о приезжавшей к сестре в Лотошино Софье Николаевне Карамзиной, которую они, сестры, «к крайнему <…> сожалению», не видели.
И для Натальи Николаевны, и для Екатерины Николаевны семья Карамзиных символизирует круг пушкинских друзей, центр пушкинских интересов. Это теперь мы знаем, как бывала несправедлива в своих суждениях и письмах Софья Николаевна Карамзина, как язвительны ее оценки жены Пушкина. Однако тогда, в сентябре 1838 года, живя в отрыве от Петербурга, Наталья Николаевна могла думать о Карамзиных только с благодарностью и любовью. «Сожаление» не только искренне, в нем заключено желание увидеть близкого друга, поговорить с ним о неизбывном и самом дорогом. И это тоже не могла не понять Екатерина Дантес.
Особенно интересной и, я бы сказал, важнейшей и в какой-то степени неожиданной частью письма Натальи Николаевны является абзац о госпоже де Сиркур и особенно характеристика ее брата — Семена Семеновича Хлюстина.
Можно предположить, что, кроме приведенного письма от Екатерины Николаевны, Дмитрию было письмо или приписка к сестрам, в котором передавалось любезное предложение их бывшей соседки, дамы высшего парижского общества — графини де Сиркур, нынешнего гида четы Дантесов по веселящемуся Парижу. Уже не сама Екатерина, а посторонний человек как бы искушает сестер парижскими соблазнами.
Ответ Александры Николаевны вполне любезен, хотя и несколько уклончив. Кажется, Александрине пока просто неудобно (возможно, в присутствии сестры) принимать заманчивое предложение из Парижа.
«Благодари Сиркур за ее память, — пишет Александрина, — она очень мила, что вспомнила об нас; на счет комиссий никаких пока не могу дать ей теперь кроме ватошного шлафора для зимы, ибо я больше ничего не наношу. А что дальше будет — Бог весть. Поцелуй ея, однако, от меня и скажи ей, что я ее также очень люблю».
Александра Николаевна жирной чертой подчеркивает «ватошный шлафор» и «Бог весть», как бы временно отставляя это заманчивое предложение де Сиркур. «Пока», — уточняет она. Впереди Петербург, там необходимость в «комиссии», возможно, возникнет.
Как непохоже на это звучит ответ Натальи Николаевны!
Реакция ее могла бы показаться неадекватной, если бы это был ответ только де Сиркур. Но в том-то и дело, что Наталья Николаевна пишет Екатерине Николаевне, упрекает ее, так быстро забывшую все, произошедшее в России, и теперь будто бы не понимающую обстоятельств жизни сестры.
Наталья Николаевна обрушивается не на единственную добровольную благодетельницу Екатерины, а на ее калужского брата, хотя, казалось бы, какое отношение имеет Семен Хлюстин к предложенной «комиссии» из Парижа?!
Удивительно строит Наталья Николаевна свой категорический отказ. Она, человек воспитанный, конечно же, вначале благодарит де Сиркур за ее предложение, но тут же объясняет, что это предложение бестактно. После этого снова благодарит де Сиркур.
«М-м Сиркур поблагодари за память и поцелуй ея, — пишет она, и вдруг резкое, как удар, — услугами ея пользоваться не можем, ибо мы из черных шлафоров не выходим, — а затем опять светское, — но все-таки очень благодарны за предложение».
Это «все-таки», идущее после «черных шлафоров», поразительно. Какую короткую память нужно иметь, чтобы предложить ей, вдове, в месяцы траура праздничные парижские одежды?! И кто берется за такое посредничество? Жена убийцы.
«Брат ея Хлюстин много здесь пакостит, — казалось бы, совершенно неожиданно сообщает Наталья Николаевна, по всей вероятности объединяя по нравственным повадкам родственников Хлюстиных, — он судья в Медыне, но хуже самого крючковитого подъячего».
Обычно мягкая, сдержанная, любезная в письмах, Наталья Николаевна обрушивается на семью Хлюстиных.
«Про жену его многие толки в Москве, но все почти не в ея пользу. Мы ея ни разу не видели, ибо двери нашего красного замка крепко заперты».
Категорическое неприятие Натальей Николаевной всех Хлюстиных, для которых накрепко закрыты двери «красного замка», мне кажется, дает возможность мысленно перенестись в тот тревожный февральский день 1836 года, во всполошенный дом разъяренного Пушкина, где, по всей вероятности, его гнев разделяла не одна урожденная Гончарова, а было понимающее единодушие. Теперь старшая сестра Екатерина забыла об этом, и Наталья Николаевна пытается указать ей на слишком короткую память. Как можно забывать такое недавнее и по-прежнему больное?!
С явным осуждением за неразборчивость характеризует Наталья Николаевна и стремление жены брата, да и самого Дмитрия, вести дружбу с Хлюстиным. Особенно достается Елизавете Егоровне.
Кстати, образ Елизаветы Егоровны возникает довольно определенный уже при чтении письма Александры Николаевны, по сути дела, Наталья Николаевна только слегка дополняет мнение сестры.
Правда, не желая никого характеризовать впрямую, Наталья Николаевна избирает форму сравнения.
«Я тебе, кажется, еще ничего не писала про новую нашу belle soeuer. Она очень мила, добра, умна, мы с ней часто виделись в Яропольце, очень подружились, — пишет она о Марии Мещерской, жене Ивана Николаевича. И дальше вполне определенно: — Из всех трех братьев брата Ивана выбор всех щастливее».
Екатерина Николаевна, бесспорно, уловила суть этих писем. Обиженная Натальей Николаевной, она тут же пытается сыграть на конфликте сестер с семьей брата, восторженно льстит в следующих письмах Елизавете Егоровне. И не только! Она старается больше и злее ранить сестру.
«Как ты живешь, как здоровье жены и мальчика, — спрашивает Екатерина Николаевна у брата 3 ноября 1838 года, понимая, конечно, а вероятно, и рассчитывая, что письмо будет читаться всеми обитателями завода, — я надеюсь, что Лиза уже совсем поправилась, передай ей от меня тысячу нежных приветов. Хотя я ее и не знаю, я люблю ее от всего сердца, знаю, что она составляет счастье брата, которого я нежно люблю.
Надо признаться, дорогой Дмитрий, что ты и я, мы оба самые счастливые смертные в браке, так как я тоже самая счастливейшая женщина на свете, любимая и балуемая мужем, который обожает меня».
Думаю, это письмо нельзя воспринимать иначе как вызов сестре, вдове и матери. Слишком громко, рассчитывая на болезненное кусание открытой раны, кричит Екатерина о своем супружеском счастье. Фактически этим письмом она сама ставит точку, обрывая так и не налаженные их отношения, возможные, разумеется, только при искреннем сочувствии горю сестры.
«В последние годы, — замечают И. Ободовская и М. Дементьев, — Екатерина Николаевна укоризненно-раздраженно постоянно жалуется, что сестры ей не пишут».
Да, это так. Но теперь упреки Екатерины Дантес не задевают Наталью Николаевну Пушкину. Даже смерть Екатерины не вырывает из уст младшей сестры прямого сожаления; она остается самою собой и в этой ситуации. «Бедные дети!» — только вздохнет она.
Невольно думаешь, какие же три разных характера поселились в доме Пушкина! Как нелегко было и ему, и Наталье Николаевне рядом с сестрами! Как прав был Пушкин, предостерегая жену от опасного, хотя и доброго шага: приглашения сестер в Петербург.
Письма Натальи Николаевны и Екатерины Николаевны словно бы обнажают душевные качества каждой сестры, показывают их характеры в противоборствующем диалоге. Высокая порядочность, сдержанность, чувство чести младшей, уязвленное честолюбие, злое раздражение, эгоистическая глухота и неблагодарность старшей сестры.
Но так ли была счастлива Екатерина Дантес, так ли уж забылись ею дом и родина? Правда ли все, столь крикливо заявленное в ноябрьском письме? Можно ли этому верить?
Многие последующие письма Екатерины Дантес полны обратных свидетельств, сквозь слезные просьбы о деньгах то и дело прорывается ее тоска по оставленному и невозвратимому.
«…Ты живешь среди того, что тебе дорого, — писала Екатерина Николаевна Дмитрию в мае 1839 года, — а я так оторвана от моей семьи, что если кто из вас хоть иногда не смилуется надо мной и не напишет, я совсем не буду знать, живы или нет вы, а ведь не так легко отказаться от всего того, чем так привыкла дорожить с раннего детства».