Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он так то и дело спорил, махал руками, так орал, доказывал – было – не было, штанга – гол и т. п., – столь горячился в межкомандных неустраняемых спорах, что от хрипловатого и без того всегда надорванного голоса к финальному свистку оставались одни ошметочки.

Воеже обезопасить и защитить «методу» от неизбежных запретительных нападок, Мудъюгин объявлял обыкновенный (дворовой) этот футбол «лечебным», а в условие участья выдвигал наличие шарфов, перчаток и спортивных шапочек, поскольку среди игроков попадались во и впрямь пережившие подлинные ревматические атаки.

– Ну а твои где? – спросил он про варежки у Се-реги в первую же их игру, вздев кверху его пятерню с короткими красными и растопыренными от возбуждения пальцами. – В корпусе оставил?

– А... нету! – следя за мячом, которым разминались в штрафной форварды с вратарем, отвечал тот с беспечностью. – Да мне не над-д! Я так... Мне не холод-н!

Так оно, собственно, и было, если без «медицины». В подобном настрое и состоянии можно хоть в прорубь, не простудишься ни за что.

Но Мудъюгин еще страшился нарушать правила и опасался делать исключения.

– У тебя, может быть, нету? – задавал наводящие он вопросы, готовый к нетрудной жалости. – Ни перчаток, ни варежек?

Не отрывая глаз от штрафной, Серега мотал темно-русой стриженой головой, мычал нечленораздельное.

В зачинальную ту, слишком праздничную игру Мудъюгин разрешил ему все же добегать как есть, а вечером старая его мать и сшила на зингеровской трофейной машинке злополучные рукавички.

Мудъюгин по-интеллигентски был очень доволен, но сам Серега подарку обрадовался мало.

Он кивнул, натянул на сырые свои, мясистые, как у пожилых торговок, пальцы рыженькие эти из байки варежки, для сбереженья съединенные резинкою, а спустя время – в день педсовета и упомина о дисквалификации – снова вышел на поле с голыми руками.

Мудъюгин же, подходя с опозданьем, решал для себя, с этой или со следующей игры снимет он «нарушителя режима» за его любовь.

Еще загодя углядев орущего и махавшего руками без рукавиц Серегу, он почувствовал обиду, обреченность всех затей и... злость.

Приблизившись, он ухватил за запястье рвущегося по-орангутангьи четырнадцатилетнего мутанта и отчетливо и внятно педагогически отчеканил:

– Иди в корпус, возьми шарф, рукавицы и бегом обратно! Понял меня?

Встав разминочным полукругом, вратарю накатывали в очередь по углам, а он, вдохновенный, отважно-чуткий, прыгал, выставлял руки, отбивал или схватывал, но не пропускал ни мяча.

Серега, следя за действиями, сорванным своим сипом гудел прежнее: «Да мне не над-д! Да я так... Мне не холд-д...» – и тянул, тащил, рвал и вырывал книзу нечеловечески сильную руку.

– Потерял, что ли? – утрачивая терпение, подсказывал Мудъюгин ответ.

– Нету... Потер... Га... Пуст... – сипел Серега и вдруг всерьез, как крупная рыбина на ненадежной (не по размерам) тонкой леске, рванул скользкое от сдвоенного их пота запястье.

Сердце Мудъюгина выбросило в кровь защитную порцию зверино-змеиного яду, мозг помрачился.

Одним умелым движеньем он вертанул калеку по оси, сдавил ладонями приземистые жесткие крыльца и. еще мгновенье, дал бы в известное место пинкаря, как делалось это в его время, да по не совсем понятной причине нечаянно опомнился.

«Вот, значит, как...» – только и успел подумать он про собственные резервы и возможности.

Крыло ангела, коснувшееся их обоих, было еще где-то неподалеку.

Мудъюгин выпустил обмякшие плечи мальчика и выдавил из себя одно слово: «Иди...»

Наклонив голову в съехавшей от резкости разворота шапке, в чужих, с чужой ноги, великоватых кроссовках, в затрапезном штопаном свитерке, Серега, Густов Сергей из первой палаты, уходил, не оглядываясь, по утоптанной снежной тропе.

По прошествии полутора часов угрюмый, недовольный собой Мудъюгин дернул дверь совмещенного с ванной туалета при ординаторской и, испуганно вскрикнув, отпрянул назад.

Слабенькая, едва на кончик запиравшая изнутри задвижка преподнесла-таки давно ожидаемый «сюрприз».

Кривя над фарфоровыми зубами оранжевые крашеные губы и уводя, а вместе как-то и не уводя по-лошадиному скошенный взгляд, на унитазе, спустив на костлявые колена белые синтетические трусы, сидела рыжеволосая Ироида Константиновна, заведующая учебной частью в так называемой школе при так называемом санатории.

Смутился, впрочем, более из двоих Мудъюгин. Дама – так помстилось отчего-то ему – едва ль не довольна оказалась случившимся недоразумением.

И смутная («темная») ее улыбка, и опущенные, флюорисцирующие чем-нито эдаким, подведенные тушью глаза недвусмысленно манифестировали об этом.

Дома у них с матерью продолжился разговор про страшный, про безумно-отчаянный поступок академика Лег-ва.

– Он, что же, – подкладывая Мудъюгину в тарелку еды, сомневалась мать, – всю жизнь этим занимался и не знал, чем занимается?

Мать говорила умышленно, в утешение сыну намекая на известную коррупцию мысли у всякого рода высших государственных людей.

– Именно, мама, именно что ничего не знал и не ведал! – слишком, возможно, горячо подхватил растерявшийся на последних событиях Мудъюгин. – Кабы хитрил, кабы «как все»... не застрелился бы!

Пожив и, что называется, потолкавшись, понаблюдав в этой толкотне за собою, Мудъюгин догадался, что куда проще собственный взгляд на вещи подогнать к какому ни на есть их, вещей, порядку, нежели хоть на капельку переделать себя в соответствии с этим взглядом.

Вон, к примеру, Брюхасик как у них устроился. Не он вам очевидный, за счет детей приспособленец и хитрый дурак, а куды напротив – ему же все еще и должны как саможертвенному спасителю и малоценимому (по деньгам) гуманисту!

– Он же думал, что хорошее делает... для людей! – вздохнула в сокрушении мать; в сокрушении об общей беде.

– А надо, – выкликнулось как-то непроизвольно у Мудъюгина, – для Бога! – И сам внезапно почувствовал, что попал.

Для людей – человекоугодие и это... одно, а для Бога совсем-совсем другое.

По телевизору рассказывали про умершего недавно актера и сценариста, приблизительно ровесника Мудъюгина.

Вдова, незапоминающеся привлекательная и, судя по всему, уберегшая в целости душу женщина, сообщила среди прочего и про священника, который «в мягоньких меховых рукавичках» провел недоверчивого мужа промеж всех Сцилл и Харибд сегодняшней церкви.

Показали и батюшку.

Долгие года пребывавший «в оппозиции» к якобы скурвившейся под безбожною властью церкви и, как большинство подобных людей, вполне обходящийся пластичным «философским богом», Мудъюгин, глядя на экран, почувствовал зависть к покойному.

Ночью он, как давеча на дежурстве, снова просыпался, расчисливая так и сяк о не шедшем из ума чужом самоубийстве.

«Да, умереть, – примеривал на себя, – зачеркнуть, отринуть разом этот дурной, идущий вразнос, точно рост раковой опухоли, порядок вещей. Но ведь есть, поди, и иной еще какой-нибудь... Рукавички! Какие рукавички?»

Он, этот академик, был, вероятно, из так называемых «порядочных людей», из позитивистов-романтиков, для каковых религия лишь тьма невежества, ортодоксия и анахронизм, где самостоятельными отдельными божками были Будущее, Родина и Наука...

Он ведь и представить себе не мог, предположить, что на ликвидацию будут вызываться...

Почувствовав что-то вроде тошноты, Мудъюгин прервал «размышления», осторожно, чтобы не разбудить мать, перебрался с пепельницей на кухню и при брезжущем фонарно-снеговом сиянии с улицы поставил, чиркнув спичкой, чайник на плиту.

Ну не выспится он, подумаешь, успокаивал он ворохнувшуюся было тревогу. Экая-то беда!

Возможно (он еще не решил), он и не пойдет более в этот... гм, ревзаповедник.

«Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом...»

Интересно, думалось ему, читали Сереге Пушкина?

3
{"b":"133524","o":1}