Одна из историй Хамуди кажется особенно подходящей к случаю – а именно о прелестной жене султана, которую он увез и которая дни и ночи воссылала жалобы Аллаху на то, что она осталась без подруг, совсем одна в пустыне. «И в конце концов Аллаху надоели ее причитания, и он послал ей подруг. Он послал ей мух!»
Я чувствую особую ненависть к этой прелестной леди за то, что она разгневала Аллаха! Весь день тучи мух, окружающие меня, не дают покоя.
Я горько сожалею, что вообще отправилась в эту экспедицию, и с трудом удерживаюсь, чтобы не сказать этого вслух.
После четырех дней только на жидком чае без молока я неожиданно оживаю. Жизнь снова прекрасна. Я съедаю колоссальную порцию риса с тушеными овощами, плавающими в жиру. Мне это кажется самым изысканным блюдом, какое я когда-либо пробовала!
После этого я взбираюсь на городище, у которого стоит наш лагерь – телль Сувар, на левом берегу Хабура. Здесь ничего нет вокруг – ни деревни, ни какого-нибудь жилья, даже шатров бедуинов.
Есть луна над нами, а под нами Хабур изгибается большой двойной петлей. Ночной воздух нежно пахнет после дневной жары.
Я говорю: «Какое чудесное городище! Нельзя ли нам копать здесь?» Макс грустно качает головой и произносит роковое слово.
«Римское».
«Как жаль. Это такое чудесное место».
«Я говорил тебе, – отвечает Макс, – что Хабур самое подходящее место! Сплошь телли по обоим берегам».
Несколько дней телли меня не интересовали, но я рада, что ничего интересного не пропустила.
«Ты уверен, что здесь нет того, что ты хочешь?» – спрашиваю я с надеждой. Телль Сувар мне очень нравится.
«Нет, конечно же, тут все есть, но оно все внизу. Нам пришлось бы копать вглубь сквозь римский слой. Мы можем найти что-нибудь лучше».
Я вздыхаю и шепчу: «Здесь так тихо и спокойно – ни души вокруг». В этот момент очень старый человек появляется совершенно из ниоткуда.
Откуда он пришел? Он медленно, неторопливо поднимается по склону городища. У него длинная белая борода и неописуемое чувство собственного достоинства.
Он вежливо приветствует Макса. «Как вы себя чувствуете?» «Хорошо, а вы?» «Хорошо». «Хвала Богу!» «Хвала Богу!»
Он садится рядом с нами. Наступает долгое молчание – вежливое молчание, предписываемое хорошими манерами, такое умиротворяющее после западной спешки.
Наконец старик спрашивает у Макса его имя. Макс говорит. Старик обдумывает его.
«Милван, – повторяет он, – Милван... Как светло! Как ярко! Как красиво!»
Он еще некоторое время сидит с нами. Затем, так же спокойно, как он появился, покидает нас. Больше мы никогда его не видим.
* * *
Теперь, поправившись, я действительно начинаю получать удовольствие. Каждое утро, едва рассветет, мы двигаемся в путь, обследуя каждое городище по пути, обходя его раз за разом по кругу и собирая черепки керамики. Затем наверху мы сравниваем результаты, а Макс отбирает те образцы, которые могут пригодиться, складывает их в полотняный мешочек и надписывает.
Между нами идет отчаянное состязание – у кого окажется главная находка дня.
Я начинаю понимать, почему у археологов привычка ходить, опустив взгляд к земле. Скоро, предчувствую я, я сама забуду, что можно смотреть вокруг или на горизонт. Я буду ходить, глядя под ноги, как будто только там может быть что-то представляющее интерес.
* * *
Я потрясена, как это часто бывало и раньше, принципиальной разницей между расами. Ничто не может различаться больше, чем отношение наших двух шоферов к деньгам. Абдулла едва ли пропускает хоть один день, не попросив аванс в счет своего заработка. Его бы воля, он получил бы авансом все сразу и, как я склонна думать, все это было бы истрачено меньше чем за неделю. С арабским размахом Абдулла спустил бы все в кофейнях. Он бы показал себя! Он бы «создал себе репутацию»!
Аристид, армянин, проявляет величайшее нежелание получить хотя бы пенни из своего жалованья: «Вы сберегите это для меня, Хвайа, до конца путешествия. Если мне будут нужны деньги на какие-нибудь мелкие расходы, я приду к вам». До сих пор он попросил всего четыре пенса из жалованья – купить пару носков!
Его подбородок теперь украшает пробивающаяся борода, отчего он делается уже совсем похожим на какой-то библейский персонаж. Так дешевле, объясняет он, если не бриться. Экономишь деньги, которые пошли бы на бритвенное лезвие. А здесь, в пустыне, это не имеет значения.
К концу путешествия Абдулла опять будет без гроша и, без сомнения, опять будет украшать собой берег в Бейруте, ожидая с арабским оптимизмом, что Божья милость пошлет ему новую работу. А у Аристида заработанные деньги останутся нетронутыми.
«А что ты хочешь с ними делать?» – спрашивает Макс.
«Они пойдут на то, чтобы купить такси получше», – отвечает Аристид.
«А когда у тебя будет такси получше?»
«Я буду зарабатывать больше, и у меня будет два такси».
Я легко могу себе представить, что, вернувшись в Сирию через двадцать лет, я увижу Аристида обладателем огромного богатства и большого гаража, живущим, очень может быть, в большом доме в Бейруте. И даже тогда, смею утверждать, он не станет бриться в пустыне, раз на этом экономится цена бритвенного лезвия.
А ведь Аристид вырос не среди своего народа. В один прекрасный день мы встречаем каких-то бедуинов и они окликают его, он им отвечает, размахивая руками и крича что-то приветливое.
«Это, – объясняет он, – племя Анаиза, я к нему принадлежу».
«Это как?» – спрашивает Макс.
И тут Аристид своим добрым, счастливым голосом, со спокойной, веселой улыбкой рассказывает свою историю. Историю маленького мальчика семи лет, которого со всей его семьей и другими армянскими семьями турки живыми бросили в глубокую яму. Их полили дегтем и подожгли. Его отец и мать, двое братьев и сестры – все заживо сгорели. А он, оказавшись под ними всеми, был еще жив, когда турки ушли, и позже его нашел кто-то из арабов Анаиза. Они взяли его с собой и приняли в племя Анаиза. Он вырос как араб, кочуя вместе с ними по пастбищам. Но когда ему исполнилось восемнадцать, он отправился в Мосул и там потребовал, чтобы ему выдали документы, подтверждающие его национальность. Он армянин, а не араб. И все же кровное братство сохранилось, и для племени Анаиза он все еще один из них.
* * *
Хамуди и Максу очень весело вместе. Они смеются, поют песни, обмениваются историями. Иногда, когда смех уж очень веселый, я требую перевод. Бывают моменты, когда я завидую тому, как они веселятся. Мак все еще отделен от меня непреодолимым барьером. Мы сидим рядом на заднем сиденье и молчим. Любое мое замечание оценивается в соответствии с его достоинством, и Мак поступает с ним соответственно. Никогда мне не приходилось чувствовать, что мой успех в обществе столь низок. Мак, со своей стороны, кажется вполне счастливым. Есть в нем некая прекрасная самодостаточность, которой я не могу не восхищаться.
* * *
Тем не менее, когда упаковавшись в спальный мешок на ночь, в уединении нашей палатки я обсуждаю с Максом события дня, я упорно утверждаю, что Мак не совсем человеческое существо!
Уж если Мак сам произносит какое-то замечание, то это, как правило, что-нибудь угнетающее. Враждебный критицизм, кажется, доставляет ему определенное унылое удовлетворение.
Сегодня я встревожена все возрастающей неуверенностью моей походки. Каким-то таинственным образом мои ноги, похоже, утратили согласованность. Меня удивляет определенный крен на левый борт. Вдруг это, со страхом размышляю я, первый симптом какой-то тропической болезни?
Я спрашиваю Макса, заметил ли он, что я не могу ходить по прямой.
«Но ведь ты никогда не пьешь, – отвечает он – Бог свидетель, – добавляет он укоризненно, – я изо всех сил старался приучить тебя».
Так возникает второй и при этом спорный вопрос. Каждый борется всю свою жизнь с какой-нибудь прискорбной неспособностью. В моем случае – это неспособность оценить ни табак, ни алкоголь.
Если бы только я могла заставить себя осуждать эти важнейшие продукты, мое самоуважение было бы спасено. Но нет, напротив, я с завистью смотрю на уверенных в себе женщин, стряхивающих пепел тут, там и повсюду; и я самым жалким образом слоняюсь по комнате в поисках места, где бы спрятать мой нетронутый бокал, когда я бываю приглашена на коктейли.