Григорий Шейный — наш родоначальник — был славным вождем и воином своего времени. Его-то раны выслужили нам имя, имения, славу и позднейшее значение.
Григорий был женат на княжне Глинской. Он жил долго, но ни одного часу не провел в отдыхе, хорошо сознавая, что на земле мы не имеем на него права. Двадцати лет отроду — Григорий сел на коня и стал биться с татарами.
С тех пор он был дома только гостем, никогда не думал о себе, о хозяйстве, об оставлении сыновьям обширных имений и больших сундуков золота… В промежутки времени между двумя походами, между двумя сеймами, между посольством и сражением, он по дороге иногда заезжал в старый Карлинский замок, чтобы несколько часов побыть с женою и детьми. Нередко последние деньги, накопленные женою, он забирал на потребности республики, если казна не могла покрывать всех расходов, и приносил подобные жертвы с самой искренней охотой и радушием, не торгуясь ни о своей крови, ни о деньгах, ни о награждении за заслуги, как будто он был обязан за них отечеству, а не отечество ему.
Прочие сослуживцы во всем опережали Григория, получали староства, кресла в сенате, жезлы, булавы, но никто не превзошел его заслугами. Домашняя жизнь была для него, можно сказать, посторонним предметом, другой, менее важной стороной жизни, второстепенной заботой, даже чувства сердца молчали в нем перед голосом беспрестанных жертв и самоотвержения. Из семидесяти с лишком лет своей жизни, исключая первых двух десятков, едва ли он провел один или два года под домашней кровлей. Он находился везде, где нужно было сражаться, рассуждать о делах общественных, платить и служить. Жена, проводя всю жизнь в тоске, воспитывала ему сыновей, заботилась о стадах, сбирала подати и пряла лен, уединенно сидя близ очага. Если ее осиливала тоска о Григории, она должна была искать его по всему свету, выезжать к нему навстречу, ловить его по дорогам, либо ехать в Вильно и Краков.
Смерть Григория Шейного была столь же прекрасною, как и жизнь его. Уже дряхлый старик, он еще не хотел оставить службы и спокойно жить дома: сам искал дела, начинал его, предлагал свои услуги и так привык к лошади, что хоть его должны были сажать и снимать с нее, потому что сам он уже не мог почти двигаться, однако, по целым дням сидел на седле. В 1575 году он составил уже завещание, разделив имение детям, как вдруг, по приезде его на несколько часов в старый Карлин, дали знать о вторжении Адель-Гирея. Другие соседи начали хорониться в леса, напротив, Григорий приказал как можно скорее собрать людей и с небольшим числом солдат поздно ночью полетел в погоню за врагами. Напрасно старик гнался за ними день и ночь, потому что, по принятому обыкновению, татары, захватив добычу и пленных, быстро ретировались в степи. Эта погоня чрезвычайно его истощила, а, может быть, убило и горе, потому что нагайцы взяли в плен его родственника Шумлянца. На третий день старик занемог и повис на седле, почти насильно его сняли с лошади и, передав начальство другому, свезли в один домик близ дороги… Григорий очень беспокоился, что дальнейшая погоня совершится без него, что ее, может быть, исполнят не так быстро и успешно, как хотелось ему, но должен был подчиниться воле Божией, чувствуя, что силы в нем совершенно истощились. Под чужою бедною кровлею, приобщившись святых тайн, он испустил геройский дух. Ни жена, ни дети не закрыли глаз его. Он без ропота перенес это несчастье и мужественно лег на вечный отдых. Вдова приказала перевезти его тело в Карлин, и сама шла пешком за гробом.
Умирая, Григорий Шейный утешался тем, что оставлял двух сыновей, достойных его имени. Они были уже зрелые мужи, и оба шли по дороге, указанной примером родителя.
Старший из них, Павел, вот посмотри его: как две капли — отец! — воскликнул Атаназий, указывая на другой портрет. — Но в этом лице есть что-то не то, что-то другое, чем в первом: костюм тщательнее, черты более нежны, глаза смотрят умнее и быстрее. Сквозь воинскую наружность уже виден человек государственный.
Ты уже догадываешься и понимаешь, что это отец семейства. Около него, посмотри, младший брат Василий, как говорят, похожий на мать: лицо угрюмое, но характер в нем сильный, он весь закован в железо, в правой руке полковническая булава, борода до пояса, смотрит дико, но зато и на полях битв своего времени он сражался с безумной отвагой.
Но возвратимся к нашему Павлу…
— А не будет ли поздно? — прервал ксендз Мирейко, поднимаясь с места.
— Нисколько! — отвечал старец, воспламененный рассказом. — Но вы уже не один раз слышали отрывки о наших предках, кроме того, вам еще нужно прочитать молитвы и приготовиться к обедне… Может быть, и вам, — прибавил он, обратясь к Алексею и Юстину, — уже надоело слушать старого сказочника?
— Я ни за что не пойду отсюда и готов слушать вас не одну ночь, а сколько прикажете, — проворно отвечал Дробицкий.
— И я тоже, — подтвердил Юстин. — Неужели мы для сна согласимся оставить вас?
— Милый дядюшка, — воскликнул Юлиан, — не судите о нас слишком строго и не заботьтесь о нашем отдыхе! Скорее самим вам не нужно ли отдохнуть?..
Старик улыбнулся и произнес:
— Ну, я уж отдохну в могиле… О чем же я, однако?.. Да, о Павле!.. Он ни в чем не уступал отцу и почти столько же трудился на поприще общественной службы, но при всей готовности на жертвы, он уже не мог в такой степени забыть о себе, о семействе и частных выгодах, как Григорий. Павел уже построил себе дома, заботился о хозяйстве, беспокоился о домашнем благосостоянии и возвышении своей фамилии. Женившись на Шамотульской, он вышел из своего старого гнезда и соединился с фамилией, которая вместе с богатством принесла нам роскошь.
Знаете ли, как жили в старину на родине нашей паны и князья, пока не испортило их влияние зараженных роскошью провинций? Они жили не лучше бедного шляхтича, и если отличались чем от шляхты, так единственно двором, количеством вооруженных людей, толпами бедных, проживавших на их содержании, либо щедрой раздачей естественных произведений земли своей. К обеду готовили волов, баранов, но их ничем не приправляли и не подавали на серебре. Овчинный кожух, покрытый серым сукном, составлял ежедневную одежду, а медвежья шуба — праздничную. Барыня пряла вместе со своими девками и сама заведовала кухнею, дети ходили босиком, но если республика требовала помощи, то немедленно поставляли людей и сыпали деньги по-барски.
В те времена ничего не значило закабалить наследственное имение, чтобы платить жалование солдатам, которых в военное время паны часто содержали на свой счет. Тот, кто за ужином ел простой суп с копчеными гусиными полотками, без затруднения ставил полк на собственный счет, ездил в посольства, из своей шкатулки делал подарки владетельным особам, строил дворцы, давал великолепные пиры, не спрашивая о том, вознаградит ли его когда-нибудь республика за подобные расходы. Возвратясь домой, пан опять надевал на себя кожух и с аппетитом ел житную кашу.
Роскошь возникла не вдруг и не сразу, но вкрадывалась постепенно: ее принесли времена и люди, а больше всего — глупое подражание чужеземцам, перед которыми мы стыдились того, чем бы должны хвалиться. Во времена Ягеллонов сам король спал на сене и мылся из медного кувшина. А при Сигизмундах самым последним королевским слугам запах сена был уже неприятен, а медные кувшины все пожертвованы были в костелы, дабы под благородным предлогом сбыть их с глаз, как гласит старинная пословица: "На тоби, Боже, що мини не гоже". По-видимому, это пустые вещи, но, поверьте, совсем другой человек встает с сена, нежели с пуховой перины.
Павел родился в царствование Сигизмунда Старого, а умер в царствование Сигизмунда Шведа: следовательно, он пережил, может быть, самую важнейшую эпоху народного быта — кризис или решительный перелом, от которого зависела будущность. Перед своей смертью, в 1607 году, пророческий взгляд Павла уже проникал зародыши всех последующих несчастий, но тогда во всей Польше был только один пророк, подобно Кассандре, вопиющий с кафедры об упадке, который для других представлялся нелепостью: он предсказывал все, что мы должны были претерпеть за грехи свои. Ветер развеял слова вдохновенного Скарги.[1]