Я сразу понял, что он имеет в виду. Теодор вспомнил о смерти своей первой жены Элис, которая в 1884 году отошла в мир иной, дав жизнь их дочери, носившей то же имя. Похоронив жену, Теодор поступил так, как он всегда поступал в подобных ситуациях, – вычеркнул из памяти все, что так или иначе напоминало об этой трагедии, и больше ни единым словом к ней не возвращался.
– Однако, – обратился ко мне Теодор, пытаясь отогнать неприятные мысли, – наш милейший доктор вас, должно быть, вызывал не без причины.
– И будь я проклят, если знаю, в чем она заключается, – ответил я, пожимая плечами.
– О да, – произнес Теодор, сопроводив реплику добродушной ухмылкой. – Загадочен наш друг Крайцлер, загадочен, как китаец. Хоть и я тоже за последние месяцы навидался всяких странностей и ужасов – и, пожалуй, слишком многого навидался… Но, полагаю, способен угадать его замысел. Вы понимаете, Мур, я был вынужден закрыть глаза на все эти убийства, поскольку Управление отнюдь не горело желанием браться за расследование. А впрочем, даже если бы и взялось, ни одному из наших детективов не под силу увидеть смысл в подобной бойне. Но этот мальчик и это страшное кровавое месиво, в которое его превратили… Правосудие не может оставаться слепым бесконечно. У меня есть план, и, я полагаю, он есть и у Крайцлера, а вы, думаю, – тот самый, кому предназначено объединить наши усилия.
– Я?
– А почему бы и нет? Вспомните себя в Гарварде и нашу первую встречу.
– Но что я должен делать?
– Завтра вы приведете Крайцлера ко мне в кабинет. Поздним утром, как он и просил. Мы посовещаемся и выясним, что можно предпринять. Но помните, этому следует остаться между нами – для остальных наш совет должен выглядеть всего лишь долгожданной встречей старых друзей.
– Черт возьми, Рузвельт, что еще за долгожданная встреча, какие старые друзья?
Но он уже не слышал меня, погрузившись в мысли о предстоящем великолепии своего плана. Оставив мой унылый возглас без внимания, Теодор глубоко вздохнул, расправил грудь и как-то весь разом приободрился.
– Действие, Мур, – мы должны ответить действием!
После чего он сжал мои плечи в крепких объятиях – похоже, к нему в полной силе вернулись уверенность в себе и привычный энтузиазм. Что же до моей собственной уверенности в себе, да что там в себе – хоть в чем-нибудь, – напрасно я ждал ее появления. Я знал только, что вместе со мной во все это оказались втянуты два самых неистовых и решительных человека, когда-либо мне встречавшихся, – и, признаться честно, это чувство здорово тяготило меня, пока мы спускались к Крайцлеровой коляске, покинув башню и одинокое тело несчастного Санторелли, оставшееся наверху, в ледяном небе, так до сих пор и не тронутом утренней зарей.
Глава 4
Вместе с утром пришел холодный, секущий мартовский дождь. Я встал рано, но как раз вовремя, чтобы обнаружить завтрак, милосердно приготовленный мне Гарриет. Крепкий кофе, тосты и фрукты (последние она полагала важнейшим продуктом для всякого, кто часто выпивает; убеждения эти зиждились на опыте ее собственной семьи, обильной потомственными пропойцами). Со снедью я удобно устроился в застекленном уголке моей бабушки и, наблюдая за все еще дремлющим розарием на заднем дворе, решил просмотреть утреннюю «Таймс» перед тем, как дозваниваться до Крайцлеровского института. С дождем, барабанившим по медной крыше и окружавшим меня стеклянным стенам, смешивалось благоухание пары кустов, которые моя бабушка круглый год поддерживала в цветущем состоянии. Так я просидел некоторое время, после чего заставил себя погрузиться в газету, с трудом восстанавливая контакт с окружающей действительностью, так неожиданно и бесцеремонно нарушенный событиями прошедшей ночи.
«ИСПАНИЯ В ЯРОСТИ», прочитал я. Вопрос американской поддержки националистских повстанцев на Кубе (Конгресс Соединенных Штатов уже успел подтвердить их права, признав регулярными войсками, что не оставляло сомнений относительно их намерений) продолжает серьезно беспокоить злосчастный рушащийся Мадридский режим. Босс Том Платт[6], трупообразный лидер республиканцев, вновь подвергся критике со стороны «Таймс» за попытку извращения в собственных порочных интересах неотвратимого преобразования города в Большой Нью-Йорк, включающий в себя Бруклин и остров Стейтен наравне с Куинсом, Бронксом и Манхэттеном. Близящиеся республиканские и демократические съезды в один голос пообещали рассмотреть вопрос биметаллизма, или, иначе – будет ли прочный американский золотой стандарт осквернен примесями серебряной валюты. Триста двенадцать черных американцев отплыли морем в Либерию. Итальянцы бунтуют из-за того, что их войска начисто разгромлены дикими абиссинскими племенами на другой стороне Черного континента.
Несомненно, все это было ужасно важно, но совершенно неинтересно для человека в моем настроении. Хотелось все же чего-то полегче. Полегче оказались слоны на велосипедах в «Театре Проктора», труппа индийских факиров в «Музее Хьюберта» на 14-й улице, в «Академии Музыки» блистал Макс Альвари в роли Тристана, а в «Богине Правосудия» в «Аббатстве» – соответственно Лиллиан Расселл. Элеонора Дузе в «Камилле» была «не Бернар», а Отис Скиннер в «Гамлете», похоже, разделял ее страсть к завываниям и обильному слезоотделению на сцене. В «Лицее» четвертую неделю давали «Узника Зенды», я уже смотрел его дважды, но на мгновение подумал, не повторить ли поход и в третий раз, сегодня вечером? Ведь, в сущности, это идеальная возможность забыться, отложить в сторону чуть ли не все дневные проблемы (картины ужасной ночи не в счет): замки со рвами, наполненными водой, битвы на мечах, удивительная загадка и ослепительные, обворожительные, сногсшибательные женщины…
Но даже размышляя таким приятным манером о постановке, я с прежней методичностью продолжал вполглаза просматривать газетные полосы. Вот, скажем, человек с 9-й улицы, уже прославившийся тем, что как-то, надравшись изрядно, перерезал глотку собственному брату, теперь опять напился пьян и на сей раз застрелил свою мать. Все еще не найдено ни одной улики по делу о хладнокровном и жестоком убийстве художника Макса Эглау в Институте углубленного обучения для глухонемых. Еще один человек по имени Джон Мэкин – убил жену и тещу, после чего неудачно пытался покончить с собой, полоснув себя ножом по горлу: сообщают, он уже оправился от страшной раны, но не оставил попыток свести счеты с жизнью, на сей раз вознамерившись заморить себя голодом. Впрочем, властям довольно быстро удалось убедить Мэкина возобновить прием пищи. Достаточно было продемонстрировать жутковатого вида аппарат, предназначенный для того, чтобы насильственно поддерживать в узнике жизнь до приведения окончательного приговора в исполнение…
Я наконец обрел силы решительно отложить газету и сосредоточиться на кофе. Последний глоток ароматного черного напитка вкупе с долькой персика «прямо из Джорджии» – и я еще раз утвердился в первоначальном намерении посетить сегодня билетную кассу «Лицея». Но стоило мне направить стопы к своей комнате, где я думал переодеться во что-нибудь подходящее к случаю, как впереди разразился пронзительным трезвоном телефон. Из покоев бабушки незамедлительно донеслось возмущенное и встревоженное «Господи ты боже мой!..» Признаться, я не понимал, как можно ненавидеть телефонный звонок и отчаянно сопротивляться любой попытке избавиться от аппарата или хотя бы его приглушить.
Из кухни выглянула Гарриет. Ее приятный во всех отношениях облик живописно дополняли гроздья мыльных пузырей.
– Это телефон, сэр, – глубокомысленно заметила она, вытирая руки передником. – Вызывает доктор Крайцлер.
Понадежнее запахнув на себе китайский халат, я направился к небольшой деревянной коробке у кухни, где, поднеся одной рукой к уху тяжелую черную слуховую трубку и положив другую на закрепленный раструб, солидно спросил:
– Да? Это вы, Ласло?
– О, я смотрю, вы изволили проснуться, Мур? Замечательно, – отчетливо услышал я голос Крайцлера. И даже учитывая то обстоятельство, что звук в трубке был достаточно скверным, энергичная манера речи моего собеседника с лихвой восполняла все недостатки техники. Крайцлер всегда говорил очень живо и непринужденно, с заметным европейским акцентом. Он эмигрировал в Соединенные Штаты еще в совсем нежном возрасте, ребенком его привезли родители – политические беженцы от имперской монархии: отец – богатый немецкий издатель и республиканец 1848 года, мать же была родом из Венгрии. В Нью-Йорке их ждала вполне пристойная светская роль политических изгнанников.