— Дядя Эдуард, помогите барабан с горном нарисовать. Ну, пожалуйста!
— Дядя Эдуард, мы тут стишок смешной написать хотим про Илзу: она на уроках в носу ковыряет. Помогите, пожалуйста.
— А загадку можно такую сочинить, чтобы отгадывали и смеялись?
Он и загадки сочинял, и стишки с критикой шалунов, и коротенькие рассказики с моралью.
Даже самому нравилось.
И вдруг беда, Зовет к себе Салениека друг-директор.
— Стряслось что?
— Стряслось, Эд. В милицию поступила вторая ориентировка на тебя. Больше закрывать глаза они не смогут. Единственное, о чем я их упросил, брать будут не сейчас, в середине недели, а в воскресенье. Справь себе полушубок, белье потеплей, всякую прочую мелочь. Вот деньги. Больше не могу, извини. Все, что нашлось в домашних запасах.
Что поделать? Это же как стихия: пожар, лавина, землетрясение. Сегодня обрушилось на тебя, завтра на другого...
Все подготовил Салениек. Теплую обувь, одежду. Собрал еду на дорогу. Сегодня суббота, последний, значит, денек на этой благословенной земле.
В ночь с субботы на воскресенье на поселочек внезапно наваливается банда зеленых (или черных, или синих, или красных с белой полоской) из ближнего болота. Сгоняют по списку местных активистов. Идут и за сторожем в школу.
— Остыньте, господа зеленые. Нашли активиста! Я только из их лагеря.
— А кто пионерский отряд в школе создал? А кто учит сопляков распевать дьявольские песни? Кто подзуживает их издеваться всенародно над детьми почтенных родителей? Перевертыш! Агент!
— А вы, исчадие болотное, остатки разума утопили, видно, в своей лягушачьей жиже.
— Молчать! — и гонят прикладом.
А дальше порядок известный: отобранных, всех до единого, к стенке. И торопливые выстрелы из винтовок и автоматов.
Убитые, раненые. Добивать свои жертвы у болотных героев времени не хватило. Кто-то прибежал, заорал, что на лесной дороге гудят автомобильные моторы, и бандиты мигом растворились в своих топях.
Среди нескольких стонущих раненых обнаружили и школьного сторожа.
Героя, посмевшего отчитать бандитов, лечат в районной больнице. Корреспондент районки готовит о нем очерк на целую полосу. Да вот только материал все время уточняется и правится. Корреспондент нервничает, бегает по начальству: «Как же? Знаете, как он их честил! Все люди слышали!»
Бедняга, он никак в толк не возьмет, что этому очерку НИКОГДА не появиться в газете.
Как только раны слегка подживают, из ближайшего города появляется на спецмашине вооруженный конвой и сторож лесной школы опять отбывает на север. Далеко-далеко, где холодно-холодно. Туда, где судебным приговором определено ему до гроба постоянное место жительства.
Отправляют его туда босым и голым. Болотные братья уволокли с собой все собранное с людской помощью добро: и валенки, и полушубок, и теплую шапку, и все прочее. Им ведь по ночам в сырых землянках тоже зябко. Тоже хочется натянуть на себя что-нибудь потеплее...
Вот так! И жизнь била наотмашь, и чужие били, и свои. И каждый норовил побольнее...
Пока мы добирались до отдаленного района Риги, где жил Салениек, он, без конца рассыпая свои шутки-прибаутки, то и дело подмигивая и посмеиваясь, как будто ничего веселее на свете и не бывает, рассказал мне о несостоявшихся своих мечтаниях, о похороненных заживо писательских замыслах, о такой судьбе человеческой, что злее и не придумаешь...
Дома, в своей небольшой квартирке, Эдуард Салениек с отменной галантностью стягивает с меня пальто, принимает шапку. Торжественно ведет в светлую комнату посреди которой стоит квадратный стол, заваленный всяческой снедью.
— Моя супруга, — представляет скромную женщину в передничке с вышитым разноцветным орнаментом. Она стоит у стены, скрестив натруженные, привычные, видно, ко всякой работе руки.
Салениек преобразился. Теперь он заправский хозяин стола. Усаживает меня, заботливо пододвинув стул, осторожно берет за краешек большую тарелку, стоящую передо мной.
— Проголодались?.. Ну, разумеется. Ничего, сейчас подкинем вам дровишек в топку, — и начинает шуровать ножом и вилкой.
Шпроты укладываются в два слоя, горка колбасных кружков, несколько увесистых шматков тающей во рту латышской ветчины...
— Эдуард Янович! — пытаюсь я и словами остановить хозяина, и за руки его хватаю. — Что вы делаете! Да погодите! Мне ведь всего этого и до вечера не одолеть.
— «Эдуардова уха»? — косит на меня смеющийся глаз. И решительно отводит все мои возражения. — Продукты высшего качества и высочайшей калорийности. К тому же очень вкусные. Десять минут — и добавки попросите.
Очевидно, для эстетической цельности картины водружает поверх горы несколько крепеньких маринованных боровичков:
— Каково, а? — и ставит передо мной тяжело нагруженную тарелку.
А у самого на такой же необъятной тарелке жмутся друг к другу — курам на смех! — две жалкие шпротинки, видать, самые тощие из всей банки.
И тут же со стремительностью, почти невероятной для его массивного корпуса, поворачивается к жене:
— А ты чего ждешь! Ай-яй-яй, жена! Знаешь, как у них там в Сибири принято? Кушать и запивать! Запивать и кушать! Единым непрерывным процессом. Поставь-ка кофе, да пошустрее, пожалуйста!
И как только она удаляется на кухню в конце коридора, начинается нечто совсем непонятное. Салениек обеими руками шустро передвигает к себе мою тарелку, заваленную снедью, а на ее место ставит свою с двумя шпротными заморышами.
И начинает есть. Впрочем, нет, не есть. Даже затрудняюсь подобрать соответствующее слово. Быстро, на предельной скорости мечет в свой широко разинутый рот все подряд, как в паровозную топку. И ветчину, и колбасные кружки, и шпроты, и боровички. Мечет безостановочно, заглатывает, почти не жуя.
И еще умудряется пояснять — этого, вероятно, настоятельно требует мой совершенно ошарашенный вид:
— Говорил же вам: я всегда голодал... Причина: где взять харчи? Нет харчей, нет денег... А топка без дров пламени не дает... Писать тянуло, ах как тянуло!.. Беру огрызок карандаша. И что? Как импотент! Корябаю жалкие бездарные строчки, а перед глазами хлеб, много хлеба, мягкого хлеба, пахучего... Не знаю, говорят, кто-то там литературный шедевр с голодухи накропал. Не знаю. Может быть. Все может быть... А я плакал... Я рыдал от бессилия... Зато теперь... О-о, теперь у меня есть на что загружать топку! И плита моя скворчит вовсю. На ней жарится, парится, варится, успевай только стряпать. Так вот надо же — новая беда навалилась. Врачи! Сердце, печень, почки, что там еще у человека внутри? Говорят: есть мне нельзя, голодать надо. Лечебное голодание. Всю жизнь было простое, теперь лечебное. На двадцать четыре часа проживу больше. Умники-разумники, профессора-кандидаты! И жене голову задурили. Продукты у нас в доме всегда под замком. Да-да! Для моего же блага. Тс-с-с!
И он с явно привычной ловкостью производит замену. Пустая тарелка возвращается ко мне, другая, с одинокими шпротинками в середине — к нему, на свое законное место.
Да, сочувствующие хозяину гости навещают, видно, этот дом нередко.
Появляется из кухни хозяйка. В одной руке кофейник, в другой сливочник. Взгляд ее падает на мою опустошенную тарелку. Глаза расширяются, Мне стыдно. Кровь горячей волной заливает лицо. Боже, из каких-таких краев возник этот оголодавший писатель?! — наверняка поражается она.
Или я ошибаюсь и она догадывается?
Эдуард Салениек, довольно урча, устраивает целое представление с двумя несчастными шпротами, обгладывая их и обсасывая, собирая кусочком хлеба капли янтарного масла на тарелке. Потом вдруг «случайно» роняет взгляд на мою тарелку:
— Жена, жена, так не пойдет! У гостя на тарелке пусто, как у батрака в закромах. Разве это и есть хваленое латышское гостеприимство? Добавки ему, добавки! Или ты хочешь, чтобы уважаемый писатель ославил меня на всю Москву, на всю Сибирь? Мало тебе, что я известный рижский городской сумасшедший? Хочешь, чтобы перевели в ранг повыше?