И она улетела.
В Чечню.
Сказала – на неделю.
В назначенный день, когда она должна была вернуться, прилететь, Доктор с самого утра был невнимательным и слабым, как бы похмельным, или будто с гриппом. В голове был легкий туман, какой бывает от температуры в 39° по Цельсию. Думал он, конечно, только об одном – вот взять и позвонить. Ей. Но это с каждым днем проявлялось все бледнее. На четвертый день он, однако ж, понял, что это никак нельзя – не позвонить. Он звонил по всем телефонам, какие у нее были, но ни на каком она не отвечала. Наконец, когда он в какой-то раз позвонил, ему сказали, что она пропала – там, где-то в Чечне. И никто не знает, где она. И невозможно придумать, где ее искать... Он в какой-то из этих дней – скорее даже не в последний, а какой-то из первых – понял, что не все в жизни так просто. Что не все в его власти, не все он решает. Что есть вещи посильнее его – да вот хоть мысль про нее. И когда он это понял, страшно удивился, что не понимал этого раньше... Ничто его так не занимало теперь – как она. Отчего ж раньше он ей посвящал только короткие недобрые мысли? Кто мешал переживать это высоко?
Поди знай.
Через десять дней, когда Доктор с ужасом представил себе свою жизнь без нее – до самой смерти. Он как будто чувствовал мертвый холод – такой бывает, когда губами касаешься желтоватого, как бы слоновой кости, покойницкого родного лба.
Вспоминались какие-то трогательные картинки, на которых она веселая-веселая, совсем слегка пьяная, свежая такая, счастливая, вообще влюбленная, причем конкретно в тебя... В общем, становилось ясно: уже безнадежно упущен момент, когда можно было от всего отмахнуться, напиться, перестать ей звонить и через пару месяцев начать думать о ней с той вялостью, какая присуща мыслям о девушках из прошлых жизней.
Приблизительно вот это все думал Доктор, сидя за ее – а может, ее бывшим, навсегда бывшим – столом в ее конторе. Дурацкие картинки, чудные подробности, обычные офисные вещицы: портретик Пресли, щербатая нерусская mug с рекламой кофе, приклеенная к стене упаковка от русского презерватива – он пощупал, еще не пустая, и это навеяло новую волну безнадежного любовного настроения – а еще Аполлон со сторублевки, раз в 20 увеличенный, с торчащей из-под туники здоровенной елдой... Ее фотокарточка, нерезкая, мутноватая, она там в жилете хаки с 20 карманами, и с рюкзаком, и с какими-то пьяными мужиками тут, в этой же самой комнате... Открытка с видом Урюпинского собора от какого-то сумасшедшего, из тех, какие шлют письма в редакции; старый календарик с президентским лицом, которое все в татарском кефире, и наконец, последнее, от чего он долго отводил взгляд, блуждая по чепухе, но на чем пришлось-таки остановиться: это была мятая старая карта маленькой горной республики с чужим, чуждым, враждебным флагом, там зеленый мертвый цвет, как у елочных лап на русских похоронах, – и с головой хищного темного зверя, который там гуляет на воле и скалит пасть.
Зачем она туда поехала? Славы ей надо было, денег? Пулитцеровскую премию? Или так, за-ради любимого ею адреналина? И что они там сделали с ней, прежде чем ее пристрелить? Все эти мерзости неухоженной женственности... Да вдруг она еще жива, что ж он ее хоронит? Может, еще выкарабкается как-то. Она твердая девушка, и грудь у нее, кстати, тоже твердая на удивление, и мускулы очень сильные, вообще все, везде, а как она любила это все делать, – да что ж это в голову лезет, а? Очень неуместно. Тем более он не помнил совершенно никаких подробностей последнего – последнего! – раза. Никак не получалось вспомнить, что было сперва, что он сказал, как он ее приобнял. Казалось же, что таких разов тыщи еще будут... Он думал про это со слезами, которые то ли от жалости, то ли от злости, такое тоже бывает – встали на глазах толстыми линзами, мощными и замутняющими картину мира так, как, бывало, бабушкины очки. Бабушку-то он давно похоронил, а вот Зинку – еще нет, пока только мысленно. И вот через соленую воду он видел людей, которые ходили туда-сюда, в комнату и из комнаты, и ненавидел их за то, что они живы, что они в безопасной тыловой Москве, вот, оделись в «Marlboro Classic», тоже мне, Марльбора-мены, пидорасы и трусы, тыловые крысы, а туда бабу послали, в окопы, под пули, под бандитов... Просто гандоны, откуда ж такие берутся...
Он поднялся, очень хотелось подраться, дать кому-то в морду или получить, какая разница, вспомнился почти совершенно забытый вкус крови во рту, когда она течет из твоей же разбитой чужим кулаком губы, горячая, соленая, противная и смертельно-яркая, – когда ее выплевываешь на свет Божий. Когда глотаешь такую окровавленную слюну, ничего не жаль, ничего не страшно, и хочется схватить чужое тело, которое уже все в пахучем поту от возни, частого дыхания, от драки, – и ломать его, и крушить хрящи костяшками... Но Доктор не кинулся ни на кого, а просто пошел в сортир, там долго умывался холодной водой, смотрел в свои глаза через зеркало, они были красные, конечно, но это все б списали на похмелье. Нормально. Вздохнув так перед зеркалом пару раз, Доктор пошел к главному. Его пустили сразу, потому что секретарши уже все знали.
Главный – Вася Милосский, по кличке Миловаськин – его тоже узнал сразу. Проведя ладонью по лысине, потрогав пальцами тяжелую серьгу в ухе, он по своему обыкновению заглянул Доктору глубоко в глаза своими южными глазами и с ходу начал говорить:
– А, это ты. Привет, старик. Мне самому очень жаль, что так получилось. – Он говорил это с очень озабоченным выражением лица. Но при этом смотрел на часы, обозначая ситуацию: сочувствие, да, но в разумных пределах. Он еще деликатно, показывая вроде всю глубину мужской солидарности, спросил: – Водки выпьешь?
И налил, вытащив из шкафа дорогую бутылку «Белогвардейской», и дал еще кусок лимона закусить. Доктор махнул, ему хотелось смешать мысли и еще хотелось хоть какую-то радость получить от жизни в такое для него суровое время – да хоть бы и от водки, чем не удовольствие, будем откровенны... Но главный после водки перешел к делу:
– Но ты знаешь что? Бабок нет. Нет, понимаешь, бабок таких. Ну, экспедиция, выкуп, то-се. Сам понимаешь. Ты ей муж? А, не муж. Ну, это упрощает ситуацию. Извини, что я так сказал. Но это вообще так. Выпей еще. Если что надо, ты обращайся. Чем я тебе могу помочь? Давай я машину вызову, тебя отвезут домой. Сейчас выпьешь еще, и отвезут.
– Нет, спасибо, я дойду пешком.
– Да? Ну смотри. Сейчас мы еще посидим, а потом у меня редколлегия, это надолго. Давай я тоже пока с тобой выпью. Ну, давай, не чокаясь. То есть, наоборот – надо чокнуться.
– А... Ее будут искать?
– Кто? Ты про кого?
– Ну, Зину. Ваши люди.
– А, наши. Так и послать некого. Андрюха с президентом полетел – читал, может? У них самолет чуть не упал. Тоже, кстати, опасно. Валера в Нью-Йорке, он завалы там разбирает. Ну и этот еще, который на порнофестиваль улетел, так он ведь инвалид. Абрамыча я тоже не могу туда, в его годы, он же дедушка, по сути...
– Да? Понятно...
– И потом. Не могу туда сейчас послать человека. Вообще в принципе.
Доктор поднял голову и посмотрел на главного со вниманием – во как!
– Да-да. Я не знал, как тебе это сказать, ну, деликатно. Я ее туда не посылал. Ну, точно.
– А как же она поехала? – Доктор, спрашивая это, смотрел в сторону. Он смотрел на бюст Ленина с кипой на макушке, на телевизор с беззвучными новостями, на биту, и мяч для гольфа, и лунку, проковырянную в полу, на здоровенный стол, за которым так ловко можно выпивать большим компаниям, на кожаный черный диван, истертый попами подчиненных нижестоящих девушек, – может быть, даже и Зинкиной, вот, кстати, главный точно сейчас думает, что я это думаю, не важно тут даже, было ли у них что... Не может, кстати, такого быть, чтоб не было, – Доктор это понимал. Он знал, что такие люди – такие, которые чувствуют жизнь острее других, у которых звериная жажда чужого тела и не своих любовных жидкостей, – они узнают сразу друг друга и еще на расстоянии, даже не глянув в глаза, все главное знают друг про друга, и если ничего им не помешает, они сойдутся вплотную хоть раз. И они будут таиться от других, от простых, обыкновенных людей, которые живут скучно оттого, что управляют собой всегда, как роботы, и надежны, как немецкие автомобили... А таиться надо – скучных людей ведь много, и они от скуки жадно смотрят на всплески чужой жизни...