Литмир - Электронная Библиотека

Авангардно мыслящему человеку отчего-то кажется, что не любить значительно отважнее и труднее, чем любить. Людям просвещенным представляется, что искренность непременно связана с пороком: трудно заподозрить наличие неханжеского целомудрия. Подвигом является осмеяние, а не воспевание. В действительности, разумеется, рыцарем быть труднее, чем шутом. Подите попробуйте. Вот ты, попробуй, говорил себе Павел. Куда больше смелости надобно, чтобы признаться в любви, и еще больше — чтобы любить и любовь защищать. Стихию смеха вольнодумцы героизировали, но все же дракона убивает именно рыцарь, а скоморох только скачет с бубенчиками. Симпатии публики на стороне шута по простой причине: легче ассоциировать себя с шутом, проблем меньше. Двадцатый век знает совсем немного художников, преодолевших шутовство. И уж вовсе единицы осмелились за свою любовь выйти на поединок.

На какой поединок вышел ты? И кого ты защищаешь? Он вставал с постели, шел к окну, смотрел на бездомных собак, кругами ходящих по пустырю. Даже они, бездомные псы, соблюдали обычай и закон — жили семьей и, сбившись в стаю, выполняли семейный ритуал. Даже у них, вздорных собак, жрущих объедки на помойке, принято оберегать друг друга. Он устроил из своей жизни такую помойку, какая не приснится и дворовой собаке. Он оправдал эту помойку — свободным искусством, так же, как делали это презираемые им авангардисты. И хуже, хуже! Они сделали это спонтанно, просто потому, что не умеют иначе, — а он выбрал, что надо сделать так. Они — милые скоморохи, а он рациональный мыслитель, просветитель. Впрочем, разве Просвещение противоречит авангарду?

VI

Эпоха Просвещения подготовила расцвет карнавала XX века, тогда состоялась генеральная репетиция. Доступные пастушки и похотливые ангелочки на плафонах и добили рыцарскую мораль. То было время рациональных мудрецов, лебезивших перед монархами и величавших Екатерину «Северной Семирамидой», а Фридриха «Соломоном». То было время, когда телесные прихоти возвели в ранг духовных дерзаний, а либеральные умы это поощряли — в пику христианской догматике. Эпоха Просвещения оправдала язычество XX века. То было время нескончаемой Вальпургиевой ночи, воспетой лучшими умами, время «Исповеди» природолюбивого Руссо, «Орлеанской девственницы», «Войны богов», розовых будуаров Буше, сентиментальной похоти Ватто. Эпоха Просвещения не вызвала к жизни третье сословие, как обыкновенно говорят, нет, она поступила проще: всех произвела в третье сословие. Журден потому и может притвориться дворянином, что дворяне давно стали Журденами — а этикету обучиться несложно. Именно из пафоса Журдена-просветителя вырос авангард, ниспровергающий иерархию. Журден — старший брат Марселя Дюшана и Генри Миллера. Но квинтэссенцией эпохи Просвещения, человеком, наиболее полно ее воплотившим, был маркиз де Сад.

Именно садистом и называла Юлия Мерцалова Павла, когда плакала и не владела собой. Потом она успокаивалась, обнимала его, говорила, что сказала это в сердцах и что Павел — лучший и благороднейший из людей. Неужели я — садист, спрашивал ее Павел, и она отвечала: прости, забудь, я сказала это от отчаяния, оттого, что мы не вместе, оттого, что я часто теперь плачу и не знаю сама, что говорю. Ты так заботишься о нас — она имела в виду себя и дочку, — ты самый добрый. И однако проходило немного времени, она снова принималась плакать — от беспомощности, оттого, что ничего не меняется к лучшему, от вечного упрека, что читала она в глазах Павла, — тогда слово «садист» возникало опять. И Павел повторял и повторял про себя это проклятое слово.

Так и поступал де Сад — унижал. Не было ничего более ненавистного его, в сущности, малоизобретательному уму, чем образ Прекрасной Дамы. Из романа в роман он последовательно воспроизводил беспокоящий его образ — образ некогда недоступной, но растоптанной красоты. Сад любит описать мать семейства, почитаемую даму, сделавшуюся игрушкой похоти и уничтоженную сначала морально, затем физически — и это есть главная метафора творчества де Сада.

Маркиз со всей страстью свободолюбивого человека говорит: нет никаких табу, никаких высших сфер, нет ничего, что было бы выше моего понимания и недоступно моему обладанию. Ту, которой призывают поклоняться (а стало быть, попасть в зависимость), — следует раздеть и уложить в постель.

Маркиза де Сада часто вспоминают те, кто именует себя прогрессивными мыслителями, и не зря. Маркиз заслужил право именоваться авангардистом — он, безусловно, самый первый певец свободы. Маркиз создал фигуру так называемого либертена — существа, целью которого является нравственная свобода. К цели либертен движется путем беспрерывных совокуплений. Перефразируя Декарта, его жизнь можно определить coito ergo sum. Этот афоризм маркиз де Сад защищает весьма убедительно. Общество, утверждает маркиз, не оставило гражданам поля для самовыражения — все регламентировано. Жизнь — функция от общественных надобностей, человек — раб. Оковы следует разбить, и начать надо с семьи.

Ах, разве не этого же самого хотел и я, думал Павел, разве не освободиться от христианской подлой догмы — которая давно стала инструментом общества — хотел и я? И он должен был сказать себе, что все именно так и обстоит. Не только нарушить запрет, но сделать так, чтобы при этом старые правила оказались ложными, а его поведение единственно правильным — вот как надо было ему. Именно кроткая, но уверенная в своей правоте Лиза не давала покоя ни ему, ни Юлии Мерцаловой.

— Как она не понимает, — восклицала Юлия, — что ты мучаешься из-за нее! Ну что ей стоит тебя отпустить!

— Да ведь она и отпустила меня, — говорил на это Павел.

— Нет, отпустить по-настоящему, там, внутри, отпустить. Я бы на ее месте сказала тебе, что ты не виноват, что я счастлива уже тем, что счастлив ты, вот что бы я сказала.

— Она примерно это и говорит, — отвечал Павел и про себя добавлял, что этого недостаточно. Вот если бы Лиза не только пожелала ему счастья (что она, несомненно, и делала), но и признала, что он прав — вот тогда он испытал бы облегчение. Необходимо Лизу убедить в том, что ее сознание праведности — ложно, а у Павла есть все моральные основания вести себя так, как ему приятно. Разве я не этого именно хочу? И маркиз де Сад хотел того же самого.

Метод борьбы с рабством был продиктован структурой христианского общества. Первым атакуют тот бастион, что представляет средоточие христианской догмы. Таким бастионом в христианской культуре является женский образ. Христианство воплощает свою мораль в образе Богоматери — на уровне веры, в культе Прекрасной Дамы — на уровне культуры, и в институте семьи — на уровне быта. Эти три образа христианская культура сливает в единый образ — его и надо атаковать во имя личной свободы. Богоматерь должна пасть — причем пасть в кровать, Прекрасной Дамой следует овладеть, а жену — передать для наслаждения другому. Утилитарное потребление христианского образа — есть акт освобождения, который предлагает маркиз человечеству. Совокупления носят ритуальный характер — они являются авангардным произведением искусства — хеппенингом или перформансом, зовущим к прогрессу. Либертен не просто совокупляется — он своим членом атакует бастионы реакционной морали. Рецепт этот пришелся человечеству по вкусу — приятно сознавать, что, будучи скотиной, ты выполняешь духовную миссию. Христианская мораль учит испытывать стыд за свою животную природу — но маркиз говорит обратное: чем более ты проявишь себя животным — тем вернее станешь свободной личностью. Совокупляясь беспрерывно и оригинальными методами, либертен наносит удар за ударом по христианской морали, разрушает рабские стереотипы. Одновременно он разрушил представления о долге, любви, верности, защите, — т. е. он разрушил не общественную мораль, но то, что является стержнем человеческого достоинства.

А от моего достоинства, от него, этого смешного состояния, которым гордишься, словно оно производит нечто хорошее, а не только самодовольство, — от него что остается? И разве есть от него прок?

247
{"b":"132493","o":1}