Литмир - Электронная Библиотека

Когда говорят, что кого-либо жжет стыд, это выражение обычно не понимают буквально; однако стыд именно жжет. В груди давит, делается горячо и душно, хочется и не можется вздохнуть, словно некая жаркая сила пережимает горло — вот что делает стыд. Ты идешь — и не видишь пути, дышишь — и не чувствуешь воздуха. Стыд давил и жег Павла, и непоправимость сделанного ужасала его.

Он привык считать, что человек в состоянии исправить причиненное зло — но как исправить зло, причиненное сразу многим? Как исправить то, что сделано умершему? Он не может, не может изменить ничего из того, что он совершил в отношении отца — ни одной своей кривой усмешки он не может взять назад. Но разве нельзя исправить то, что сделано в отношении живых? Как это сделать? Если зло сделано так, что, выправляя его в отношении одного, ты усугубляешь его в отношении другого — как быть? Он понимал, что это именно и есть проявление власти — и уж никак не свободы — распределять и дозировать зло, исправить зло, сделанное одному, а другому сделать еще больше зла. Получалось так, что его независимая свободная сущность распоряжалась другими — и делала их ничтожными. О, если бы можно было прожить несколько жизней — и каждую из них посвятить кому-то одному! Но жизнь была одна, большая часть ее была уже прожита. Надо было бы поступить так: разделить свою сущность на много сущностей, на множество отдельных частей, чтобы каждой частью выстроить новую цепочку долгов и зависимостей — и уже внутри каждого случая исправлять зло. Ведь можно одновременно заботиться и о Лизе, и о Юлии, и о стариках, и о матери, и еще о ком-нибудь, разве человек — отбросив собственный интерес — не может посвятить себя служению всем? Он не может отдать себя целиком Лизе — а если сделает так, то разрушит все, что связывает его с Юлией; он не может и не хочет отдать всего себя Юлии — а если он сделает так, то не сможет вовсе заботиться о Лизе. Не следует ли считать тогда, что его воли, его отдельной свободы — не существует более; пусть уйдет она, эта обретенная им власть. Он перестанет существовать как единое целое — но отдаст себя другим, разорвет на части, разнимет единую сущность, и пусть не будет его больше, но не будет и бед, причиненных этой властной свободной личностью.

Довольно ли будет им одной лишь части меня?

Мы отдаем ближним только часть себя, думал он, и то, насколько велика эта отданная часть, какая именно это часть от целого, сказать никто не может. У иных — а я встречал таких людей — само целое не особенно велико, поэтому и та часть, какую они могут истратить на заботу о ближних, невелика. Люди привыкли к тому, что имеют мало и отдают мало, и многого люди не просят — так повелось, что для внимания к другому расходуется небольшая часть, и довольно того. И никто их не может упрекнуть в этом — у них просто получается так, а иначе не получится. Более того, уж если решено, что для заботы о другом выделяется только часть сущности, то никто не может упрекнуть, что ты выделяешь одну часть для одного, а другую — для другого: мало ли на сколько частей можно разрезать один пирог? И никто не может знать, какого размера этот целый пирог — то есть ты сам, твоя сущность, — этого не можешь знать даже ты, потому что трудно собрать воедино те части (пусть небольшие, но их нарезано было много), которые ты отдал другим. И если твоя сущность богата, думал он, не значит ли это, что она может быть истрачена на очень и очень многих, что этот пирог можно нарезать бесконечно? И — в те минуты, когда он хотел успокоить себя и найти оправдание себе — он вспоминал притчу о пяти хлебах, коими было окормлено много тысяч людей. Не говорит ли это о том же самом?

И однако — в этом рассуждении помогало простое геометрическое воображение — хлеб невозможно нарезать на тысячу частей, как тонко ни режь. Хлеб можно раскрошить — разъять на тысячи крошек, но будет ли довольно одной крошки доя пищи? Вряд ли столь малый кусок, одна крошка хлеба, смогла бы насытить человека. И вряд ли, думал он, такой уж большой прок получают другие люди от того, что малая часть тебя вовлечена в их жизнь. Не может быть, чтобы от маленькой части целого существа была польза. Ведь то чувство, которое вовлечено в заботу о другом, мы называем любовью — а разве любовь можно делить на части? Разве существует мера любви? По всей видимости, притча о хлебе говорит о противоположном: неразделимая сущность, отданная целиком и страстно — только такая может напитать многих. Никто и не пытался делить хлеб — его просто вынесли людям, и те насытились. Один хлеб испечен лишь для одного, и может быть передан лишь ему одному. Как происходит насыщение многих и многих от единого сущего, предназначенного только для одного, — в этом и есть чудо любви и веры. Нераздельная сущность может быть отдана лишь одному человеку — но через него она напитает и многих. Искусство явлено в мир затем, чтобы показать нам, как устроено это чудо, разъяснить его механику. Человек — искусство свидетельствует это — обязан отдать любви всего себя целиком, без остатка. Картина написана одним художником и для одного зрителя — для самого художника или для Бога. Если картина хороша, она станет утешением многих поколений — она и будет тем хлебом, который напитал много тысяч людей. Но картина — цельная вещь и требует всей сущности художника сразу: картина собирает в себе весь опыт человека, все его пристрастия, все его силы. Картина никогда не будет хорошей, если художник чего-то не отдал ей, она требует всего человека целиком: так отдают себя вере. Он вспоминал Лизино лицо в те минуты, когда она молилась или была в церкви — лицо это излучало такой покой, такую кроткую покорность и радость, что очевидно было — все ее существо перетекало в молитву.

Он спросил ее однажды, за кого она просит Бога, и Лиза ответила ему: за тебя. В тот момент, когда она ответила так, Павел подумал, что такое признание словно загоняет его в ловушку, делает его должником. Я не просил молиться за меня, хотел крикнуть он Лизе, я не просил за меня просить! И потом, о чем же просит она для него — уж не о том ли, чтобы он вспомнил супружеский долг и вернулся к ней? И он увидел в такой вере расчет и усомнился в ней. Но потом он подумал так: а что если она просит (и о чем же еще она может просить?) лишь о том, чтобы вернуть мир и цельность моей душе? Если такое произойдет, как может знать она — кому именно достанется эта цельность? И значит, в ее просьбе нет расчета на выгоду, а только забота обо мне.

Но мне не нужно такой заботы, думал он.

Когда Павел засыпал подле Юлии Мерцаловой, он долго лежал без сна. И он думал о Лизе, и о том, как Лиза молится за него, и стыд жег его каждое мгновение. И он не мог дышать, и воздух обжигал его, и хотелось кричать. Он кричал про себя: пусть она будет счастлива, пусть ей будет покойно и легко! Возьмите все, что есть у меня, мне не нужна эта ворованная свобода, мне не нужна ваша молитва, отпустите меня, я не выдержу больше!

Почему именно я, тот, кому предназначено спасти искусство, кто обязан быть честным и прямым, тот, кто должен отличаться от кривого нашего времени, именно я должен оказаться мелким обманщиком, шельмецом, вором? Почему у ловкача и беспринципного художника — у такого, который и не думает ни за что отвечать, почему у него все обстоит благополучно с нравственностью и долгом? Я должен, должен разорвать. Я обязан сказать Юлии (иногда он говорил: Лизе), что больше не увижу ее.

И иногда, когда он уставал себя винить, когда он уставал выбирать, когда крик глох в его груди — тогда он находил, что именно такая постыдная ситуация, в которой он оказался, и отличает его от людей неглубоких, одномерных.

Люди, с которыми он сталкивался в жизни, то есть художники, актеры, писатели, журналисты — жили сумбурной, запутанной личной жизнью. Трудно было понять, как и с кем именно живет Семен Струев — сегодня с одной, завтра с другой, и, по всей видимости, не тяготится этим. Что происходило в личной жизни Гриши Гузкина или Осипа Стремовского — понять было вовсе невозможно. А что касается так называемых простых людей — так они, сколько можно было судить со стороны, и вовсе не придавали значения поворотам биографии. Ну, случилось так, что же делать? Ничего не попишешь: жизнь-то все равно идет.

244
{"b":"132493","o":1}