Литмир - Электронная Библиотека

Если бы все люди могли стать свободными одновременно, думал Павел, если бы каждый, именно каждый из них, вдруг ощутил прилив сил и права — сделало бы это возможным счастье одного свободного человека? Да, только так — освободиться всем и сразу, так надо сделать — и разве отдельный человек, провозглашающий себя независимым, он становится примером для остальных? И он не знал, что ответить. Во-первых, он не мог представить себе, что Лиза захотела бы быть свободной от своих обязанностей — не было у Лизы таких желаний; во-вторых, если бы все сразу освободились от привычных законов и обязательств, то что тогда представляла бы из себя отдельная свобода — от чего она бы освобождала? Именно наличие многих несвободных делает отдельную свободу возможной — именно желание отъединить свою волю от других воль и есть желание свободы. Те, другие, они будут пребывать в цепочке связей и взаимном контроле, но твоя отдельная воля эту цепочку разорвет. И в этот самый момент ты сделаешься превосходящим их — по возможностям и волеизъявлению, и, значит, обретешь власть над ними. И твоя власть (твоя свобода) никогда не будет им, другим, во благо — потому что если они все также ощутят себя независимыми, тогда и твоя свобода перестанет существовать, а значит, ты этого никогда не допустишь. Если бы зависимости от воли другого изначально не было никакой, то не было бы потребности в свободе. Но — и эта мысль все настойчивее возвращалась к нему — не является ли ошибкой противопоставление зависимости и рабства — свободе? Возможно, слово и понятие «свобода» (а стало быть, и стремление к таковой) употребляется здесь неточно. Разве именно свободу обретает человек вырываясь из цепочки зависимостей? Он обретает власть, и, значит, то, что мы называем борьбой за независимость и свободу, — есть борьба за власть. Именно власть и противостоит зависимости и рабству, а свобода здесь ни при чем. Свобода — это нечто иное, совсем иное, и вряд ли можно сказать, что человек освободился, если он обрел возможность не участвовать в долгах и обязанностях закабаленных ближних.

Значит, все, что делалось им для освобождения себя от общей морали и общих обязанностей, не принесло ему никакой свободы — а принесло только стыд. Он не стал счастливее оттого, что поступал так, как хотел, и делал то, что другие не разрешили бы себе делать.

Именно властью он наделил себя — властью над близкими, над Лизой, над Юлией, над своими родственниками — над всеми теми, кто теперь зависел от его свободы. Как захочет он, как сложится его решение — решение свободного человека, — так и сложится их судьба.

У него развилась привычка придумывать, какая была бы жизнь у него и у других, если бы этим другим он мог и захотел посвятить свою жизнь до конца, безраздельно. Он играл с собой в эту игру — от отчаяния и вины: воображал себя стариком, проведшим всю жизнь свою с одной лишь женщиной и на склоне лет подводящим итоги счастливой жизни.

Он думал, какова могла бы быть жизнь его с Лизой, если бы все свое внимание, любовь, которую так ждет Лиза, он отдал только ей и никогда ни единой части от этой любви не взял бы назад. У них будут дети и внуки и честная — это слово болезненно врезалось в сознание — честная старость.

И он думал о том, как сложилась бы его жизнь с Юлией Мерцаловой, если бы все, что он может, он отдал только ей. Время стерло бы обиды и претензии, он забыл бы, что чужие руки, руки многих мужчин, трогали ее, он избавился бы от этого груза памяти — и ее избавил бы тоже.

И он думал о том, как бы сложились его отношения с матерью, если бы он не сердился на нее, а исправно исполнял свой сыновний долг. Разве не хочет он, как это бывало, пока он рос и был еще маленьким, прижаться к ней? Разве нельзя все вернуть в то счастливое нормальное состояние, когда все в отношениях скреплено лишь любовью и доверием и нет задних мыслей? Он не пенял бы ей былой брак с Леонидом, он вовсе позабыл бы свои претензии к неприятному ему Леониду. В чем же винить ему Леонида? В том ли, что он страстен и красив? Что же мы имеем друг против друга, думал он. Лишь пустые амбиции, связанные с телом, с постелью, с потом и слюной, с материей и тленом — но под этой материей есть душа, и душа нетленна.

Он лежал без сна и все придумывал и придумывал, как бы сложилась и устроилась жизнь, если бы все люди поступились своими телесными амбициями и страстями. Пусть все начнется с меня, думал он, пусть я сумею и найду в себе силы жить и любить беззаветно, не в постели, не телом, не страстями, но всей душой — пусть сумею оградить любовью того, кого люблю, а не ранить.

И чтобы сделать так, то есть выполнить долг (поскольку это и есть долг человека — посвятить себя счастью других), следовало отрешиться от всего, что приносит удовлетворение амбициям. Надо отдавать, а не брать, думал он. Они не должны мне, но я — я им должен. Исполнять долг значило отдать все (так и солдаты исполняют долг) — совершенно все, что есть, то есть время, силы, заботу, мысли — другому человеку.

Он думал о том, как сложилась бы жизнь стариков — Соломона Моисеевича и Татьяны Ивановны, если бы он посвятил свою жизнь их старости. То, что он буквально не может этого сделать, связано совсем не с работой, как он привык говорить, не с тем отнюдь, что он посвятил себя искусству, но лишь с тем, что в его собственной жизни — хаос, и он никогда не свободен от хаоса. Именно то, что он сам лишен дома и семьи, сделало жизнь его стариков — беззащитной и жалкой. Разве эту жизнь, разве такую старость они заслужили? Он приводил бы к ним внуков, он выслушивал бы сентенции старого Соломона, он сделал бы так, чтобы его вечно обиженная бабушка Татьяна Ивановна не чувствовала себя более одинокой. Вот тогда (и, к сожалению, другого способа придумать было нельзя), когда он решит, какой из двух женщин надо отдать себя целиком, тогда он сможет разделить заботу о стариках с ней, с этой женщиной, тогда он приведет их общих детей к старикам. Тогда внуки будут радовать их глаз, тогда покой и порядок войдут в их дом. Они все вместе станут пить вечерний чай на кухне — и сделается так, как было в детстве, когда все вокруг было окутано единой безоблачной любовью и никто никого не предавал.

А отец? Он рано начал спорить с отцом, с отцом, который научил его всему, который читал ему книги. Зачем же он делал это? Он никогда не знал бы Шекспира и «Трех мушкетеров», если бы его отец, гуляя с ним по парку, не пересказал ему сначала эти книги. Он вспоминал, как отец везет его в детский сад, и они стоят в тесном автобусе, и отец читает ему «Песнь о Роланде». Однажды, когда Павлу уже исполнилось двадцать лет, ему показалось, что отец его отстал от жизни, не понимает и не видит того, что происходит, что он слишком занят своей философией искусства — а какая может быть философия в практическое время? Тогда было бурное время: авангардные юноши решали судьбы мира и страны, а отец его сидел в библиотеке — и жизнь проносилась мимо него. И Павел смеялся над записками отца, он находил их наивными и устаревшими. И его отец, молчаливый, упрямый, отворачивался, когда Павел и его мать, Елена Михайловна, принимались шутить над его бесплодным писанием. А тогда, когда Павел решил заглянуть в бумаги отца — было уже поздно, и обсуждать написанное было не с кем.

Он думал о том, что предательством следует называть уже то, что человек старается уклониться от своих обязанностей — то есть от того, что может радовать его ближнего. Он думал о том, что дороже всего спокойные глаза Лизы, а ее глаза уже никогда не бывают спокойными. Он думал о том, что отдал бы что угодно, лишь бы опять дотронуться до руки отца, чтобы его спокойная сила перетекла в руку Павла. Но руки этой уже не было, и сил взять было неоткуда.

Когда его отец умирал, Павел был в гостях у протоиерея Николая Павлинова. Собрание было исключительно достойным. Предметы спора были увлекательны и казались важными. Он ел и пил, подшучивал над современным искусством, напился пьяным и радовался, что общество просвещенных людей выделяет его и отмечает как человека особенного. Взгляды его на культуру были необычны, он ввязывался в споры, тянулся через стол за бутылкой, подливал в свой стакан, перебивал собеседника, отстаивал свою — и очень яркую — позицию, говорил громко и страстно. Многое из того, что он сказал в тот вечер, он слышал когда-то от отца, просто перефразировал, и ему уже стало казаться, что это он сам так придумал. Никто из гостей не мог равняться с ним остроумием и парадоксальностью — он стал героем вечера. В этот вечер умер его отец — и Павел знал теперь, что умер он именно тогда, когда Павел тянулся за бутылкой через стол, резко и остроумно парировал реплики, применял все те навыки беседы и думанья, которым он обучился у отца. Павел не был буквально виноват в его смерти — он не знал, сидя в гостях у Павлинова, что отец сейчас умрет, но вот отец умер, и сделать ничего было нельзя, и спорить было не о чем.

243
{"b":"132493","o":1}