Отличить оригинальное творчество от поддельного просто. Великий художник старается максимально прояснить изображение, максимально подробно рассказать о явлении — а имитатор затуманивает мир: ему важнее манера рассказа. Природу Прованса и жизнь крестьян можно точно реконструировать по холстам Сезанна и Ван Гога, но никто не воспроизведет жизнь москвичей по картинам группы «Бубновый валет» — эти картины отразили жизнь узкого круга имитаторов прекрасного, барчуков и лентяев.
Глава девятнадцатая
ЧУЖОЙ ПРАЗДНИК
I
Если бы кто-либо решился назвать Гришу Гузкина эмигрантом, если бы сыскался такой невоспитанный человек, то он немедленно бы получил отпор. Случались, случались порой такие казусы: подходил к художнику прыткий журналист с бестактным своим вопросом — но тут же получал он исчерпывающий ответ и ретировался, краснея. Попыхивая короткой трубкой, да поглаживая французскую бородку, Гриша Гузкин в таких случаях отвечал, что в сегодняшнем глобальном мире, когда все — ну, просто решительно все — связано меж собой, понятие «эмигрант» теряет всякий смысл. Ротшильд живет в Англии, бизнес имеет в Америке, гостиницами владеет во Франции, а алмазными копями в Южной Африке — и он, что, по-вашему, эмигрант? Откуда и куда он эмигрировал, уточните, пожалуйста. Или, допустим, взять популярного музыканта: спел песенку там, спел здесь, пожил месяц тут, пожил там — это как понимать: эмиграция? Иной термин здесь уместен, а именно — гражданин мира. Гриша прибавлял также, что нынче и границы уже открыты, нет пресловутого железного занавеса, отсекшего русских мыслящих людей от духовного источника, от Запада; нынче любой студент едет на каникулы на Майорку и ныряет в средиземноморскую волну; так о какой же эмиграции может речь идти, pardon moi? Или такой фактор рассмотреть: ну, уехал, допустим, отдельный интеллектуал на пару лет на Запад — а потом взял да и вернулся. Он, что — реэмигрант или попросту путешественник? Скорее уж путешественник. Вот ведь в девятнадцатом веке ездили отечественные мыслители и мастера духовного на Запад и обратно, катались взад-вперед и это было нормально, не так ли? Тургенев, например. Или Петр Яковлевич Чаадаев. Чем не образец для подражания, скажите? И в качестве самого решительного аргумента Гриша предъявлял собеседнику толстый том сочинений своего великого друга, Бориса Кузина — тот самый нашумевший «Прорыв в цивилизацию». Ведь черным же по белому написано, что Россия есть часть Европы. Доказательства нужны? Тьма доказательств — автор все собрал и подытожил: и развивались мы, русские, по европейскому образцу, и культуры наши схожи, а если случались с нами беды — так пожалеть нас надо, а не отлучать от истории Европы. Да, татарское иго нам изрядно подгадило, отбросило прочь в развитии (Б. Кузин трактует это как «цивилизационный срыв»), большевики-паскуды уничтожили екатерининские плоды просвещения (еще один «цивилизационный срыв»), но нельзя же выключать из семьи европейских народов нацию на этом лишь основании. Если член семейства, допустим, подцепил дурную болезнь, что же — не считать его более родственником? Гриша Гузкин, пускаясь в такие дискуссии, обычно начинал говорить на кузинский манер, совершенно перенимая интонацию московского ученого. «Давайте зададимся вопросом, — говорил Гузкин обалдевшему журналисту, — а что, собственно, происходило со средневековой Испанией под властью мавров? А? Не цивилизационный ли это срыв, n’est pas?» И Гриша откидывался на стуле и с удовольствием обозревал смятенного журналиста, не находящего внятных аргументов. «Скажем, Ортега-и-Гассет, — гнул свое Гузкин, цитируя своего друга Кузина абзацами, а порой и страницами, — называл приход фашизма на Западе „вертикальным вторжением варварства“. Я же предпочитаю именовать такие исторические неудачи — цивилизационными срывами. Вы следите за моей мыслью?» У интервьюера глаза на лоб лезли от эрудиции Гриши Гузкина. Если и собирался какой-нибудь зоил из многотиражки фамильярно поименовать Гришу эмигрантом — так ведь не ожидал же он получить столь квалифицированный отпор. И весь облик художника: его вальяжно скроенные штаны, вручную сшитые ботинки, шелковый шейный платок, прочие предметы западного туалета — дорогие и изысканные, его глубокомысленное лицо в аккуратно подстриженной бородке — все в целом изобличало личность европейского покроя, человека, стоящего вровень с цивилизацией.
Впрочем, объективности ради надо добавить и следующее. Доказывая при случае (и доказывая убедительно) историческую принадлежность России к Европе, Гриша тем не менее строго порицал современное состояние России, да и прежней ее истории нимало не одобрял. И что там было одобрить, если вдуматься? Заслужила ли эта история одобрение человека просвещенного? Его отношение к бывшей Родине (а, впрочем, отчего же бывшей — не эмигрант же он, в самом деле) было противоречивым. В самом деле, если Россия — естественная часть Европы, то, пожалуй, и бранить ее следует наряду с прочими европейскими государствами, а если выделять ее для некоей особенной брани, то, значит, она — не вполне Европа? Сам Гузкин в беседах своих с единомышленниками (давними жителями Парижа — Ефимом Шухманом, Эженом Махно, Кристианом Власовым и Жилем Бердяеффым) характеризовал свое отношение к России как амбивалентное. Сидя за аперитивом в баре дорогого отеля «Лютеция», друзья порой пускались в эти дискуссии, которые Шухман важно именовал «историософскими» и «культурологическими». С одной стороны да, говаривал обыкновенно Гузкин, Россия, несомненно, часть Европы — ну что тут скажешь? Часть — она и есть часть, одним словом — Европа, мы же с вами русские европейцы, n’est pas? Однако часть эта какая-то не вполне такая, как надо бы, убогая какая-то часть, неполноценная. Несостоявшаяся история, как любил вставлять в таких случаях Ефим Шухман, колумнист из «Русской мысли», а Кристиан Власов, агент по продажам из торгового дома Dior, тот только руками разводил: странно еще, что эта страна уцелела после кровопусканий, учиненных кремлевскими людоедами. Эжен же Махно, мужчина яркого интеллекта, но без определенных занятий, стучал лишь кулаком по столу: какую страну погубили, сволочи! А было ли там нечто особенное? — задавал каверзный вопрос Ефим Шухман, и в язвительном анализе своем безжалостно указывал дурные свойства России, присущие ей от века. Что же до Жиля Бердяеффа, торговца красным деревом, внука известного философа, то он участия в дискуссиях не принимал: говорил, что дед его в свое время выговорился за всю семью — зачем ему, Жилю, слова тратить на очевидные вещи? Да, уехал его дед из страны, потерявшей Бога и духовность. И точка.
Гриша ценил эти разговоры: после них крепла уверенность в том, что не зря он уехал из России. Был момент, когда он заколебался. Былые его товарищи, те, с кем делил он горький хлеб подпольной жизни, слали вести о своих шальных заработках: Пинкисевич рассказывал о купце Левкоеве, скупавшем его полотна; парижская выставка Дутова вся была раскуплена дельцами из России; говорили о банкире Балабосе и о его коллекции. Дела у самого Гузкина стояли: барон фон Майзель, с тех пор как Гриша стал жить с его дочерью, картин не покупал. Да что ж это такое, спрашивал себя Гриша в досаде, не поспешил ли я?
— А цены? — ревниво спрашивал Гриша у своих российских коллег.
— Охренеть, какие цены, — горделиво отвечал Пинкисевич.
И настроение у Гриши портилось. К тому же приехавший к нему в гости Борис Кузин рассказал о семикомнатной квартире на Патриарших прудах, что досталась Диме Кротову, безвестному журналисту из «Европейского вестника».
— Неужели семикомнатная?
— Да, представь себе, и окнами на пруд.
Неприятно, согласитесь, слышать такое. Да еще дошли слухи, что новомодный художник Сыч обзавелся дачей в Переделкино. Совсем скверно стало на душе у Гриши. Лишь когда обрушился на Россию экономический кризис, когда рассыпались в прах иные состояния, а банки прекратили выплаты, когда российские друзья прислали отчаянные письма, лишь тогда Гриша вздохнул с облегчением: не ошибся. Да еще и опровергли слух о Сыче; нет там и в помине переделкинской дачи, просто в гости его позвали пару раз, и дело с концом. И вообще, кажется, все там расстроилось с его, Сычовым, сомнительным творчеством. Одним словом, напрасно волновался Гузкин, обошлось. Чего еще можно было ждать от этой страны? — радостно спросил он Ефима Шухмана, и тот, покачав головой, подтвердил: решительно нечего ждать, гиблое место. Постепенно, однако, дела в России выправились, какие-то банки обанкротились, но иные и выстояли; с купцом Левкоевым ничего особенного не произошло, по-прежнему он удивлял Россию и Запад размахом и роскошью. Похоже, особой беды со страной на этот раз не стряслось, и снова Гришу стали посещать сомнения. И сколь же полезны были ему беседы с парижскими приятелями, сколь дороги были ему шухманская трезвость и власовский скепсис.