— Здорово, кенты, — сказал Пинкисевич, верный тюремному жаргону, гляди, какую хавиру отгрохали. Двери, как в танке, — заметив аквариум, Пинкисевич сунул в воду руку, почесал пальцем пляшущего человечка, — здорово, Филька.
— Двери хорошие, — сказал Стремовский, оглядываясь. — Надо еще бронированные заказать. Это он? Ле Жикизду?
— Поздний Ле Жикизду, — уточнил Дутов, присмотревшись.
— Я такие вещи в шестидесятых делал, — заметил Стремовский.
— Не надо, — поправил его Пинкисевич, — не углем по штукатурке. Ты гвоздем царапал.
— Полагаю, — мягко сказал Поставец, — Москва созрела для Ле Жикизду.
— Дискурс свободы, — заметил Дутов, — мимикрирует применительно к обстоятельствам конгруэнтности.
— Это верно. Хавать культуру надо умеючи. А то вкалывали на пердячем пару. Условий никаких. В мастерской у меня по колено говно стоит, — Пинкисевич затронул больную свою тему. — Вонища такая, что в глазах темно. Сантехников зову, а они уже по специальности не работают — один на биржу пошел, а другой челночит в Китай и обратно, колготки возит.
— Он видит мир, — примирительно сказала Кранц.
— Ничего не видит. Ему на границе прикладом в бубен дали, и череп пополам.
— Связался с бандитами? — потер руки Поставец. — Нелицензионная торговля?
— Таможенники, какие бандиты. Делиться не стал, ему и врезали. Вот такая дыра в башке, — Пинкисевич показал на пальцах размеры повреждения. — Теперь, чуть давление меняется, у него чердак сифонит, как бачок в унитазе. Я говорю, ты мне сортир не чинишь, так хоть себе прокладки поменяй. Про себя я молчу. Полная антисанитария! Дюренматту посылал «Серебристую сонату» — серое на сером, сложная вещь, — так он ее на санэпидемстанцию отправлял, бациллы истреблять.
— Много заплатил?
— Жду, — сказал Пинкисевич и прибавил непечатное ругательство, аттестуя швейцарца.
— Хуже нет, когда работу отослал, а деньги ждешь.
— У них всегда так. То: не могу, скоро налоги платить, а то: не могу, все налоги съели.
— Вот Левкоев, этот башляет нормально. Ему налоги нипочем. Секретарь конверт выносит — и порядок
— Дупель платит хорошо.
— А как, интересно, Поставец платит?
— Пора бы и расчет, — разгоряченные разговорами о деньгах, художники обратились к Поставцу.
— Денег нет, — Поставец встретил взгляды художников улыбкой.
— Как — нет?
— Откуда ж мне взять?
— Не кукли, Славик. Ты что, как пидор? — сказал Пинкисевич. Стремовский толкал в бок Пинкисевича, но тот, отмахнувшись, продолжил речь. Наивный Пинкисевич, не разбираясь в сексуальных ориентациях, использовал ругательные слова в качестве воспитательных аргументов, — ты ж не пидорас. Гони монеты.
Поскольку Поставец был именно пидорасом (используя вульгарное выражение Пинкисевича), то денег он не дал, а только облизнулся широким влажным языком.
— Четырнадцать холстов, — волнуясь, сказал Дутов, который нарезал из прошлого опуса ровно четырнадцать холстов, — они непросто дались. Вещи имманентные.
— Придется ждать. Это вам не Союз советских художников, где деньги ничего не стоили. Трудимся в рамках открытого общества, — Поставец жестом пригласил оглядеть размах предприятия: выставку Ле Жикизду, пляшущего человечка, экран телевизора. В телевизоре бритоголовые люди закончили отпиливание головы, запихнули ее в мешок. Кровавая лужа осталась на месте работы.
— А ратификация соглашений? — сказал Дутов и сам испугался своего напора.
— Пятьдесят процентов. Без бабок не уйдем, — сказал Пинкисевич. Так же твердо разговаривают отказники с кумом на зоне, — и спасибо скажи, что не семьдесят. Ле Жикизду небось семьдесят ломит, и ты не вякаешь. Своего брата легче дурить, так что ли?
Осип Стремовский не сказал ничего: человек осмотрительный, он всегда ждал, как события повернутся. Если деньги в принципе существуют, в конце концов их можно взять, но возьмет их тот, кто умеет ждать.
Поставец потер руки, улыбнулся, облизнулся.
— Пятьдесят процентов? — спросил он. — А в каталог сколько вбухано? А транспорт кто оплачивал? А реклама? Сколько я за полосу в «Бизнесмене» заплатил? «Дверь в Европу» объявление о выставке дала, помнишь? Еще пятьсот баксов. А гонорар Свистоплясовой за вступительную статью? Знаешь, сколько она берет? Тебе дай, Свистоплясовой дай, Баринову дай, всем дай. Я деньги не печатаю. Фотографии кто заказывал? Билеты в Париж тебе кто покупал?
Поставец умел говорить с кредиторами. Человеку надо дать понять, что он живет в сложном обществе, связанном взаимными обязательствами. Его очередь на получение благ не дошла — только и всего. Фотографу денег не платили, потому что все ушло на гонорары художникам. Шофер грузовика, возивший картины, пятый месяц приходил к железной двери, и охрана гнала его прочь. Свистоплясова обиделась и Поставцу звонить перестала.
— Сколько можешь заплати, — сказал Дутов примирительно. — В Париже такие цены на авангард. Интеллигибельные. Небось заработал на нас.
— Ждать надо.
— Не заплатишь, значит?
— А заплатить придется, — вмешалась в разговор Роза Кранц. Она, слушая, наливалась краской и все более выпучивала глаза, — заплатить придется! Там и мои деньги, между прочим, есть.
— Где твои деньги?
— А в фондах, которые ты скушал.
— Какие они твои? Где они были, твои деньги?
— А не надо! Кто спонсорские у Балабоса выбивал? У него поди вытяни! За фандрайзинг плати!
Фандрайзингом, на западный манер, отечественные культурные деятели называли встречи с сентиментальными банкирами: надо было напроситься на обед в ресторан и в перерывах между блюдами убедить богачей дать денег на очередной перформанс. Культурные деятели говорили так: вот вы, вашество, денег дадите, а потом скажете в Берлине (Бонне, Лозанне, Орлеане): помогаю искусству, Стремовского поддерживаю. А что, спрашивал банкир, жуя котлету, они там знают Стремовского? В этом месте диалога полагалось закатить глаза и сказать: О! Знают ли? О! Некоторые богачи деньги давали — этими деньгами полагалось делиться.
— Много он дал, твой Балабос!
— Сто штук дал!
— Не дал он сто штук!
— Как это не дал, при мне платежку выписывали!
— А деньги не пришли!
— Как это не пришли, когда пришли!
— Пришли, но мало.
— Сто штук тебе мало! Там и мои были!
— Где я их возьму? Кончились деньги!
— Сто штук! Сто штук! Мало ему!
— Мало! Не хватило ни хуя! — Поставец даже привстал, так он разволновался; дурное наследие советского министерства сказалось в его речи — в минуты волнения речь делалась нецензурной. — Шприц из-за границы еще сто штук перевел, и то не хватило!
— Да плевала я на твоего Шприца!
— Плевала, говоришь? А он в Гугенхайме каталог издал! А свое имя ты на гугенхаймовском каталоге тиснула! Не забыла! А башлял на каталог кто?! Кто башлял на твой каталог, я спрашиваю?
— Какой он мой, если там твои художники!
— А зачем на первую страницу лезешь? Хоть спасибо скажи! Хуй дождешься!
— Шприц наворовал много! Хуй ли ему не отстегнуть на каталог? — в устах Розы Кранц непарламентарные выражения звучали странно. Глаза Розы выкатились из орбит, цвет щек спорил с карминными колготками.
— Хуй ли не отстегнуть на каталог?! — осведомился Поставец саркастически. — Ты Балабоса спроси: какого хуя он нам так мало дал, что ни хуя не хватило!
— На хуя мне с Балабосом разговаривать, если ты бабки должен? — волнение Розы Кранц достигло апогея, и, казалось, разрешить эту некрасивую ситуацию уже невозможно. Случается в жизни так, что эмоции сметают реальность. Смотришь: где была интеллигентная женщина с несколько выпученными глазами? Уж не эта ли фурия? А фурия продолжала кричать: — Свистоплясовой гонорары идут! А мне что? Мне — хуй?!
— У Левкоева бабки проси! Пинкисевича ему толкаешь, у него и проси! У Дупеля проси! Впарила ему Гузкина!
— На Дупеля все насели! Год проект предлагаю, а Свистоплясова под себя все гребет на хуй!
— Свистоплясова гребет на хуй? А ты — ты не гребешь?