— Грубая социология, — сказала Елена Михайловна. Подобно многим другим интеллигентным людям она научилась употреблять это определение для обозначения излишне резких суждений. Она не знала, существует ли социология «мягкая», однако термин «грубая социология» оказался уместен. — Ты должен добавить к этому, что открытое общество и свободная конкуренция пробуждают в художниках лучшие стороны — и искусство такого общества будет выражать свободу. Искусство, выражающее свободу, — лучшее из искусств.
— А банкиры и колбасники должны быть уверены, что у них — лучшее из возможного.
— Так и есть.
— Для того чтобы такая договоренность работала, надо, чтобы всем было выгодно конкурировать. Потому что участие в конкурсе и на рынке — еще не гарантия качества. Надо, чтобы не существовало другого художника — где-нибудь в Африке, — который был бы лучше, чем член нашего общества. Возможно, ему не хочется жить с нами, но его картины лучше. Нужно, чтобы художник не знал, что где-то делают лучшую колбасу, чем у того колбасника, который покупает его картины. Но если все граждане разочаруются друг в друге? Например, банкир станет считать, что искусство плохое и перестанет собирать его, колбасник из недоверия к банкиру будет хранить деньги в чулке, а художник заведет огород и примется сажать картошку, наплевав на колбасу. Что тогда?
— Поверь, — Елена Михайловна посмотрела на Павла, щурясь, — всегда лучше договориться, — и Леонид Голенищев кивнул. — Ты спрашиваешь: зависит ли рынок от информации? Да, зависит. На то свободная пресса — наши добрые друзья: Баринов, Чириков, Плещеев. Появится хороший художник в Африке, его непременно перевезут в цивилизованное общество, они его не упустят! Отыщут хорошую колбасу в деревне, наладят ее доставку в город.
— Все организовано?
— Да, теперь все организовано. И это сделано специально для тебя.
— Видимо, это справедливое общество, и организовано ради общего блага.
— Лучше ничего не существует.
— Но как получилось, что в основе этого справедливого общества — лежит творчество Дутова, а он — дурак? Как получилось, что условием общей организации являются опусы Джаспера Джонса, который не умеет рисовать? Объясните мне, как? Я согласен, что договоренность всех — есть условие общей свободы. Но однажды все увидят, что один из граждан сфальшивил — и вытащат из фундамента общества искусство. Если один кирпич кривой — здание не устоит. Этот кирпич рано или поздно треснет — тогда все здание рухнет, — Павел хотел сказать про любовь, но не сказал. — Я утверждаю, что если занятие, которое выдают за искусство, окажется не таковым — тогда будут обесценены все прочие занятия. Тогда и колбаса — не колбаса, и деньги — не деньги.
— Проверить это просто. Колбаса — та, что мы на завтрак ели, — это колбаса или нет?
— Колбаса.
— Значит, искусство — это искусство. И для того чтобы у банкира и колбасника была гарантия в том, что искусство неподдельно, существуют галерея и газета — то есть информация.
— Галерея — это вроде ревизора в банке и санитарной проверки в колбасном ряду?
— Галерист, журналист и политик — такие же члены общества, как колбасник, художник, генерал и банкир. Их работа состоит в том, чтобы регулировать деятельность производителей. Товар, искусство, деньги, война — покупаются и продаются. И нужны люди, следящие за сделкой. Вот твой друг, — Елена Михайловна указала на Голенищева, который наблюдал за беседой миндалевидными глазами, — твоему другу общество поручило присмотреть, чтобы все было честно.
Леонид Голенищев кивнул.
— А вдруг он — мошенник? — не мог остановиться Павел. — Если политик договорился с банкиром, чтобы обжулить колбасника?
— Ничего не получится — в организацию работы рынка вложено больше денег, чем те, которые может украсть один банкир и один политик. Жулика разоблачат.
— Значит, миром правит обмен?
— Это предпочтительнее, чем кровь.
— А если художник из Африки, когда его перевезут в метрополию, посмотрит — и скажет: чепуха это, поеду обратно. Что тогда?
— Выпадет из истории — только и всего.
— Значит, от воли одного человека в сложившейся договоренности — ничего не зависит? Но тогда почему такая договоренность называется свободой?
— Потому что свобода и анархия, — сказал Леонид Голенищев, вступая в беседу, — вещи разные. А ты стал анархистом и близок к помешательству.
— Нет, я не сумасшедший, — сказал Павел, — но в газетах много врут, рисовать художники не умеют, генералы воюют не там, где надо, а банкиры воруют. Знаешь, мне кажется, что колбаса в плохой компании.
— Ведь ты отведешь его в галерею? — обратилась Елена Михайловна к супругу. — Пора научиться зарабатывать деньги, — сказала она Павлу. — Давно замечено, что ответственность делает взрослее. У тебя есть семья.
— Что ж, отведу его в галерею, — сказал на это Голенищев и поцеловал Елену Михайловну за ухом. Завитки его бороды и завитки волос Елены Михайловны на миг образовали причудливый куст, и Павел смотрел, как колышется этот куст.
Леонид Голенищев отправился в спальню — сменить лиловый халат на костюм, а Елена Михайловна еще некоторое время изучала Павла внимательным взглядом, держа у губ сигарету и неторопливо затягиваясь.
— Ты не станешь меня огорчать? Леонид действительно твой друг. А отца уже нет.
IV
Они подходили к галерее.
— Значит, авангард и прогресс — понятия родственные? — спросил Павел.
— Авангард ведет к прогрессу. Не лесные партизаны.
Прошли еще немного, и Леонид указал пальцем.
— Вот здесь.
— Какой грязный дом.
— Подожди, еще мрамором стены выложат.
— Если они такие прогрессивные, для чего в грязи живут?
— Терпение, — сказал Леонид, — на все сразу денег нет.
— Пусть у банкиров возьмут.
— Берут. Не хватает.
— Пусть им колбасники добавят.
— Работаем, — сказал Леонид, — работаем в этом направлении.
— Галерея Поставец — почему так называется?
— Называется по имени владельца.
— Дурацкая фамилия.
— Самая передовая галерея в Москве.
Павел, глядя на обшарпанный подъезд, изумился. Ему мнилось, что сейчас вступят они в храм с мраморными ступенями и светлыми окнами, он припомнил громкие имена галерей, какие знал по книгам, — Галерея Брера в Милане, Национальная галерея в Лондоне. Галерея Поставца разительно отличалась от них. Из темного подъезда шагнули спутники к железной двери, крашенной в серую краску. В то время по всей Москве — в квартирах и подъездах — установили железные двери. В одночасье город стал напоминать военную базу: тяжелые стальные двери трудно поворачивались на петлях, граждане выглядывали из-за них, точно танкисты. Отчего именно открытое общество обзавелось железными дверьми, а предыдущее, казарменное, обходилось без них, понять было сложно. Гостей долго изучали сквозь дверной глазок, после чего замок щелкнул, отодвинули щеколду, брякнула цепочка, и Павел с Леонидом прошли внутрь.
— Пришлось обзавестись железной дверью, — сказал человек, сидящий за столом, и быстро потер руки и зачем-то облизнулся. Розовый кончик языка прошелся по губам. — Думаю вторую дверь поставить — бронированную. Ступай, Тарас, — это уже было сказано охраннику, открывшему дверь, — сделай гостям кофе. Вот охраной обзавелся. Как без охраны?
Галерист в представлении и не нуждался. Славик Поставец, некогда прилежный секретарь Германа Федоровича Басманова, белокурый юноша, исчезнувший было со столичной сцены, но бойко возродившийся на ней, был известен решительно всей интеллигентной Москве. Сколько художников, сидя в приемной Германа Федоровича и дожидаясь, пока Басманов сыщет минуту в своем непростом графике, чтобы их принять, развлекали себя беседой с тонким и статным юношей. Советская власть рассыпалась в прах, исчез кабинет, куда слетались художники, точно мотыльки к лампе, исчез вместе с кабинетом и Слава. Думали, пропал насовсем, ан, нет — объявился и открыл галерею современного искусства.