Она отворила дверь и увидела, что кто-то склонился над колыбелью.
– Емельян...
Фигура выпрямилась и попятилась к стене. С диким криком Казя рванулась вперед. Она узнала старуху Аксинью.
– Что ты здесь делаешь? – Казя опустилась на колени около люльки.
Михаил только что проснулся и теперь вертел головой из стороны в сторону.
– Мишенька, ты здоров? Что она с тобой делала? Я здесь. Я вернулась. Никто тебя не обидит. Никто...
– Я вреда не чинила, – проскрежетала старуха. – Просто поглядела на дитятко. Дверь-то настежь, я и вошла.
– Кто тебя послал? Зачем ты пришла? Черепашье лицо старухи сморщилось еще больше. Ее тело было бесформенным от груды тряпья, которое она на себе носила. На поясе у нее висели обычные атрибуты ее ремесла: высушенные трупы мелких зверушек и птиц, связки целебных трав и многочисленные амулеты. Аксинья была станичной знахаркой; она нашептывала женщинам туманные предсказания, давала им пить мутное варево и снабжала уродливыми амулетами, которые беременные женщины должны были носить на животе. Пугачев часто настаивал, чтобы и Казя заручилась ее содействием. Но одна мысль об омерзительной грязной старухе вызывала у Кази неописуемое отвращение.
Она стояла между колыбелью и дурно пахнущей ведьмой, которая, отпрянув назад, что-то бормотала беззубым ртом.
– Кто тебя послал? Сонька Недюжева?
Глаза Аксиньи злобно блеснули из-под спутанных седых волос.
– Сонька?
– Раб Божий мне сказывал, будто сынок у тебя пригожий, – она ступила вперед.
– Убирайся! Поди прочь! – Казя подняла кулаки.
– Я одно заклятье ведаю про бел-горюч камень Алатырь. Дозволь мне, красна девица, толечко тронуть дитятко, – ее рука, изогнутая, как воронья лапа, взмыла вверх, – ух, он богатырем вырастет.
– Нет. Поди прочь.
Старуха сжалась, будто зверь, готовящийся к прыжку. В комнате стало темнее, откуда-то повеяло холодом, глаза ведьмы разгорелись, как уголья. Она зашипела:
– Ты, змея Ирина, ты, змея Катерина, ты, змея полевая, ты, змея луговая, ты, змея болотная, ты, змея подколодная, сбирайтесь укруг и говорите удруг. Недолго тебе осталось видеть своего сына, Казя Раденская.
– Убирайся! – голос Кази дрожал от гнева и страха, она схватила со стола нож и пригрозила старухе.
– Если ты его тронешь, я убью т-тебя.
– Поплатишься ты за это, Казя Раденская, – злобно сказала старуха. – Никто не грозил мне до сей поры.
Казалось, что старуха росла в размерах, пока ее бесформенная фигура не заполнила всю комнату. Уродливая тень от ее горба колыхалась на потолке.
– Чтоб жгло тебя в ретивое сердце, в черную печень, в горячую кровь, – каркнула старуха. Казя невольно отступила назад, – в становую жилу, в сахарные уста... – она осеклась, поглядев Казе в глаза и на ее решительно поднятый нож. Продолжая бормотать проклятия, она бочком выскользнула за дверь. Казя задвинула за ней засов и, дрожа, опустилась на лавку, все еще держа в руке нож. Михаил давно проснулся и хныкал, требуя еды. Она дала ему грудь и постаралась успокоиться, чтобы не высохло молоко. Но когда поздним вечером пришел Пугачев, она все еще была вне себя, и ее волнение вылилось в вспышку гнева.
– Ты ушел и оставил его одного! Х-хорош отец! – выговаривала она ему. С Пугачева капельками стекал тающий снег; он виновато постукивал валенками и был похож на нашкодившего школьника. Казе хотелось дать ему подзатыльник.
– Он спал, – пристыженно пробормотал Пугачев.
– Спал?! И ты ушел, даже не затворив дверь! – она рассказала ему об Аксинье. – Бог знает, что она делала с Мишенькой, пока я не вернулась.
– Меня позвали на круг[5].Я должен был идти, – его брови сердито сошлись. – Пошто ты, женщина, кричишь на меня? Здесь я хозяин.
– Ее послала Сонька. Я знаю, что Сонька. Она сделает все, чтобы навредить нам.
Пугачев не ответил и придвинулся к ней со сжатыми кулаками.
– Д-давай. Бей.
Она смотрела ему прямо в лицо, не мигая. Он поднял кулак, но тут же его опустил.
– Прости, – неожиданно сказал он. Прежде он никогда не просил прощения. Он взял четверть самогона и наполнил две кружки. – Выпьем, и не будем ссориться.
Самогон согрел ее и вернул на бледное лицо румянец.
– Я не видел Соньку с той поры, как родился Ми-шутка, видит Бог, – он перекрестился, и Казя ему поверила. Она принялась за готовку ужина, и эти немудреные хлопоты ее успокоили. Она чистила картошку и пыталась не вспоминать об угрозах старухи.
– Я встретила всадника, – сказала она. – Он ехал из-за реки. Что за новости он привез?
– Весной поход затевается. Ишо с полдесятка станиц с нами пойдет, – он выдержал паузу. – Я буду вожаком.
Она знала, как он гордится собой.
– Замечательно, – Казя не могла долго сердиться.
– Привезу тебе новых нарядов, злата, каменьев... Он рассказал ей новости из Москвы.
– У великой княгини родился сын. Павлом назвали.
От большого чугунного горшка валил густой пар. Казя увидела в нем лицо Фике. Она вспомнила, как они гуляли по замерзшему озеру и Фике говорила: «Я не хочу всю жизнь прозябать в глуши. Я не хочу, чтобы мой сын прозябал в глуши...» Они говорили о прекрасном принце, который прискачет за ними и увезет в свой дворец. А затем они услышали вой волков. Поразительно, как грозный рок может в одну минуту разрушить чье-то хрупкое счастье.
– Но что нам с того, – Пугачев недовольно зашевелился на табурете у печи. – Немка приезжает в Рассею, ее зовут великой княгиней, и нате вам – сынок у нее. Что теперича снег падать не будет? Лед на Дону растает? Нет. Чего там в Петербурхе творится, нас не касаемо.
Казя слушала Емельяна вполуха и думала о Фике. Они обе имели сыновей: один будет воспитываться во дворце, а другой – в казацкой избе; один будет постигать науку правления, а другой – приемы обращения с седлом и саблей. Все равно она не променяла бы своего Мишеньку на все королевства мира.
– ...царевич родился, царевич родился! Пущай бояре с ним носятся. А голытьбе до этого делов нету. Бояр-то горстка, а голытьбы тысячи. Ежели им дать вожака... – воображение рисовало ему неудержимую лаву всадников, топот бесчисленных ног, марширующих из южных степей на Санкт-Петербург. – И ничего боле, – задумчиво подытожил он. – Людишкам вожак нужен.
Она поставила ужин на стол. Емельян ел молча, и мыслями был далеко отсюда.
Ночью над степью заново разыгрался буран.
Этой же ночью, когда буран был в самом разгаре, вдруг заболел ребенок. Как только он проснулся и начал истошно реветь, Казя не на шутку встревожилась, потому, что обычно ее сын по ночам не плакал. Она встала и зажгла лампу. В чадящем свету было видно, как он дрожит. Его личико покрылось испариной. Она закутала его в шерстяную шаль и прижала к себе, чтобы согреть.
– Скажи мне, сыночек, что у тебя болит, – шептала она, – скажи, Мишенька.
Его лицо искривилось от боли, а все тело как будто одеревенело.
– Емельян!
Пугачев сонно зашевелился на лавке.
– Пожар, что ли?
– Мишенька болен. Очень болен. Не реви, маленький, не реви. Согрей ему молоко – быстро. Не плачь, Мишенька, не плачь, – она чувствовала себя совершенно беспомощной. Детские крики становились все тише. У Кази упало сердце.
– Быстрей, Емельян, быстрей. Он задыхается. Он не может дышать, – она сунула ему в рот палец, пытаясь нащупать опухоль.
– Господи милостивый, – молилась она вслух, – спаси моего сыночка.
Взъерошенный Пугачев натянул штаны.
– Вы, бабы, ровно наседки, – сказал он, наливая молоко из крынки, – все бы вам покудахтать. Малец мигом оклемается. Его лихорадит маленько.
Но когда Пугачев услышал, как, задыхаясь, хрипит ребенок, и увидел пузырящуюся на его губах пену, то гонял в душе, что их сына уже ничто не спасет, хотя его разум отказывался в это поверить. Теплое молоко лилось из детского рта на пол.
– Что делать? – кричала Казя. – Нельзя смотреть, сак он умирает. Сделай же что-нибудь!