Можно было приписать его нерешительность тому, что он все еще чувствовал себя инвалидом, боялся возвращения паралича и не хотел связывать Катерину, но можно было толковать все и по-другому. Одним словом, это еще добавляло мук девушке, когда мы ждали вестей с Аппиевой дороги.
Джулио пролежал в клинике месяц, и лишь иногда его отпускали в театр для репетиций. Приближался день последнего концерта на Виа Агата. Корреспонденты приезжали в клинику, их не принимали, приезжали к нам, и мы тоже ничего не могли сказать. В газетах стали мелькать заметки, что эксперимент не удался, что Джулио теряет голос и не сможет выступить. Но владельцы театра не собирались возвращать деньги за билеты — они, наоборот, объявили, что концерт будет транслироваться по радио и телевидению.
Дважды Катерина ездила в Рим, но в клинику ее не пускали, и она только получала записки, что Джулио чувствует себя хорошо и просит не беспокоиться.
Мы уже не думали, что попадем в театр, но в день концерта из Рима приехал курьер с двумя билетами — Катерине и мне. Нам пришлось очень торопиться, чтобы не пропустить подходящий автобус, но мы поспели к самому началу. На улице меня встретил директор Чезаре Анджелис и сказал, что Джулио хочет меня видеть. Меня одного.
Мы поднялись на второй этаж, где у них расположены артистические уборные, директор довел меня до нужной двери и ушел. В коридоре было пусто, Джулио приказал никого из публики не пускать.
Я постоял один. Было тихо. Снизу чуть слышно доносились звуки скрипок — там оркестранты настраивали инструменты. (На этот раз Джулио пел в сопровождении оркестра.) Я постучал, в комнате послышались шаги. Дверь отворилась, вышел Джулио, обнял меня и провел к себе. Он очень похудел, лицо его было усталым, и вместе с тем в нем появилась удивительная, даже какая-то ранящая мягкость и доброта. Мы сели. Он спросил, как Катерина и его родные. Я ответил, что хорошо. Потом мы помолчали. Не знаю отчего, но вид его был очень трогателен. Так трогателен, что хотелось плакать, хотелось сказать ему, как все мы любим его. Хотелось объяснить, что мы все понимаем то тяжкое и двойственное положение, в которое он попал, владея голосом, который в то же время как бы и не его голос. Но, конечно, я ничего не сказал, а просто сидел и смотрел на него.
Прозвучал первый звонок, затем второй и сразу за ним третий. Я не решался напомнить ему, что пора на сцену, а он все сидел задумавшись. Потом он встряхнулся, встал и сказал, глядя мне прямо в глаза:
— Завтра я ложусь на операцию.
— На операцию?..
— Да. Скажи об этом нашим. Алляр хочет сделать мне еще одну операцию.
— Зачем?
Он пожал плечами.
— Не знаю… Говорит, что хочет расширить мне диапазон до пяти октав.
Проклятье! Я забегал по комнате.
— Не ложись ни в коем случае. Зачем это тебе? А вдруг операция будет неудачной! Это же опасно. И никто тебя не может заставить.
— Но у меня договор. По договору, если Алляр сочтет нужным, он может сделать мне повторную операцию.
Я стал говорить, что такие договоры незаконны, что любой судья признает этот пункт недействительным. Но он покачал головой. И вы знаете, что он мне сказал?
Он сказал:
— Я должен. Но не из-за договора. Я не верю, что Алляр дал мне голос.
Мы уже стояли в коридоре. Он был пуст. Почему-то мне показалось, что жизнь так же длинна, как этот коридор, и очень трудно пройти ее всю до конца…
Гром оваций встретил Джулио, когда он появился из-за кулис. Аплодисменты длились бы, наверное, минут десять, но Джулио решительно вышел на авансцену и дал знак оркестру. Дирижер взмахнул палочкой, и полились звуки «Тоски».
Синьор, ария Каварадосси считается запетой, но Джулио взял ее нарочно для начала концерта, чтобы показать, как ее можно исполнить. Возник чистый-чистый голос, и зал весь разом вздохнул. А голос лился все шире и шире, свободнее и выше, он заполнял все: сцену, оркестровую яму, партер, все здание, улицу, город, мир. Голос лился в наши души и искал там красоту и правду и находил их. И когда казалось, что она уже вся найдена и исчерпана, он находил ее все больше, и это было даже больно, даже ранило. Голос ширился, шел все выше, открывались удивленные глаза, открывались сердца, вселенная раскрывалась перед нами. Голос плакал, просил, угрожал, он насылал дрожь в наши сердца и ужасал приходом рока, предчувствием непоправимого. Голос звал, поднимал нас, и был уже произнесен приговор всему злому и неправому, и чудилось, что если еще миг продлится, провисит в воздухе этот дивный звук, уже невозможно будет жить так, как мы живем, и радость и счастье воцарятся на земле. И голос длился этот миг, и мы понимали, что счастье еще не пришло, что надо его добыть, бороться за него. Мы вздыхали и оглядывали друг друга новыми глазами…
Синьор, я мог бы часами говорить о последнем концерте Джулио Фератерра. Но слова падают и не могут выразить невыразимого. Концерт слушали на Виа Агата. В Риме люди сидели у телевизоров и приемников. В тот вечер Джулио слушала вся Италия.
После концерта Джулио отправился в клинику, и бельгиец сделал ему вторую операцию.
Синьор, я заканчиваю, мне уже мало что остается рассказать. Джулио вернулся в Монте Кастро через шесть недель. Приехал из Рима, никого не предупредив, и пошел к себе домой. Кто-то сказал мне о его приезде, и я побежал к нему. Я увидел сначала только его спину — он возле сарая приделывал ручку к серпу. Он был согнут, как рыболовный крючок, а когда повернулся, я увидел, что лицо его постарело на несколько лет.
Я поздоровался. Он ответил, но я его не услышал. У него совсем не было голоса, он мог только шептать. Неосторожным, а быть может, и намеренно грубым движением бельгиец разрушил то, чему первая операция дала выход.
Джулио был очень спокоен и молчалив, но это было спокойствие механизма. Ему не хотелось жить. Почти невозможно было заставить его рассмеяться, улыбнуться, захотеть увидеть кого-то. Сначала возле их домика дежурили автомобили, и Джулио приходилось целыми днями прятаться от журналистов. Но довольно скоро, через месяц-полтора, его забыли в столице, и он смог вернуться к тому, что делал раньше, — работать на огороде, в поле и в чужих садах.
Я думаю, синьор, вы догадались, кто вернул его к жизни. Конечно, Катерина. Эта девчонка взяла да и женила его на себе. В один прекрасный день явилась к ним в дом с двумя своими узлами, разгородила единственную комнату занавеской, справила документы в мэрии и потащила его в церковь. А потом так плясала на свадьбе, что и мертвый пробудился бы!
На этом можно бы и закончить нашу историю, синьор, но остается еще вопрос. Важный вопрос, для выяснения которого я, собственно, и стал вам рассказывать о Джулио Фератерра.
Синьор, дорогой мой, как вы считаете, мог ли бельгийский врач действительно дать Джулио голос? И неужели мир уж настолько несправедлив, настолько устроен в пользу богачей, что даже талант можно продать и купить за деньги?
Вот здесь-то мы и подходим к самому главному.
На первый взгляд дело выглядит просто. До встречи с Алляром у Джулио не было голоса, и он не мог петь. После операции голос явился, и Джулио Фератерра стал великим певцом. Но что же сделал своим ножом хирург? Да почти ничего — вот что я скажу вам!
Разве на кончике его ножа лежали нежность и артистизм, обаяние и страсть, которые пели в голосе Джулио?
Нет, и тысячу раз нет!
Я много думал об этом и понял, что бельгиец не дал Джулио голоса. Весь его план разбогатеть, продавая голос, был заранее обречен на неудачу. Чтобы все понять, мы должны снова вернуться к вопросу, что же такое талант певца, художника или поэта.
Талант, синьор, не есть, как думают некоторые, случайный приз, вручаемый природой. Рассуждениями о том, что он зависит от числа нервных клеток либо извилин мозга, люди бесталанные прикрывают свою зависть и леность ума. Гений — это вполне человеческое, а не медицинское понятие. Талант рождается воспитанием, тем, как прожита жизнь, средой, страной и эпохой. И хирургия тут бессильна.