– Ну, старина, не грусти. Скоро снова увидишь его.
Акира продолжал смотреть на буйвола. Одна крыса дернулась, и стая мух взлетела с туши животного, потом уселась на неё снова.
– Мой сын. Он – Япония.
– О, ты отправил его в Японию? Это меня удивляет.
– Мой сын. Япония. Если я умереть, ты сказать ему, пожалуйста.
– Сказать ему, что ты умер? Прости, но я не могу этого сделать. Потому что ты не умрешь. Во всяком случае, еще не скоро.
– Ты сказать ему. Я умереть за родину. Сказать, чтобы он слушаться мать. Защищать. И строить добрый мир. – Он едва ли не шептал теперь, тщательно подбирая английские слова и стараясь не заплакать. – Строить добрый мир, – повторил он, водя рукой в воздухе, словно штукатур, шпаклюющий стену. – Да. Строить добрый мир.
– Когда мы были мальчишками, – сказал я, – мы жили в добром мире. А эти дети, дети, которых мы недавно видели… Как ужасно, что им так рано довелось узнать, насколько гнусной бывает жизнь.
– Мой сын, – продолжал Акира, – Япония. Пять лет. Он ничего еще не знать, ничего. Он думать мир – хорошее место. Люди добрые. Его игрушки. Его мама, отец.
– Наверное, и мы были такими же. Но, полагаю, все не так плохо. – Я отчаянно старался вывести друга из опасного состояния депрессии. – В конце концов, когда мы были детьми и что-то шло не так, мы немногое могли сделать, чтобы исправить положение. Но теперь мы взрослые и кое-что сделать обязаны. В этом все дело, понимаешь? Ты взгляни на нас, Акира! После стольких лет мы можем наконец хоть отчасти восстановить справедливость. Вспомни, старина, как мы играли. Много раз. Как воображали себя сыщиками, которые разыскивают моего отца. А теперь мы взрослые и можем наконец вес уладить.
Акира долго молчал, потом сказал:
– Когда мой мальчик понимать, что мир нехороший… Я хотеть… – Он замолчал – то ли от боли, то ли потому, что не мог найти английского слова, – потом произнес что-то по-японски и добавил по-английски: – Я хотеть быть с ним. Помогать ему. Когда он понимать.
– Слушай, мартышка ты старая, – шутливо заметил я, – все не так мрачно. Скоро ты снова увидишь сына, уж я об этом позабочусь. А начет того, что в годы нашего детства мир якобы был лучше, это все чушь. Просто тогда взрослые прикрывали нас. Не стоит вспоминать о детстве с такой ностальгией.
– Носталь-ги-я, – по слогам повторил Акира, словно это и было слово, которое он тщетно искал. Потом сказал что-то по-японски, вероятно, то же самое слово, и снова перешел на английский: – Носталь-ги-я. Нужно испытывать носталь-ги-ю. Это очень важно.
– Ты так думаешь, старина?
– Важно. Очень важно. Ностальгия. Если мы испытывать ностальгия, значит, мы помнить. Мир, лучший, чем этот, мы открывать, когда расти. Мы помнить и желать добрый мир снова возвращаться. Поэтому очень важно. Только что я видеть во сне. Я – мальчик. Мама, отец, рядом со мной. В нашем доме. – Он смолк, продолжая неотрывно смотреть на обломки.
– Акира! – воскликнул я, чувствуя, что чем дольше продолжается этот разговор, тем серьезнее становится опасность, о которой я боялся даже думать. – Нам нужно идти. У нас много дел.
Словно бы в ответ раздалась пулеметная очередь. Звук был более отдаленным, чем накануне, но мы насторожились.
– Акира, – сказал я, – отсюда далеко до того дома? Нам нужно добраться до него раньше, чем разразится настоящий бой. Сколько еще идти?
– Недалеко. Но мы идти осторожно. Китайские солдаты очень близко.
После сна, ничуть не освежившего нас, мы чувствовали себя едва ли не еще больше истощенными. Когда мы встали и Акира навалился на меня всей своей тяжестью, я не удержался и застонал от боли, пронизавшей шею и плечи. Первые несколько минут, пока мы снова не приноровились друг к другу, ходьба была для нас адской мукой.
Местность, по которой мы шли теперь, выглядела еще более удручающей. Разрушения оказались такими опустошительными, что нам зачастую приходилось останавливаться, чтобы найти хоть какой-нибудь проход через сплошные завалы. И хотя при свете продвигаться было легче, открывшаяся взгляду чудовищная разруха, которую накануне скрывала темнота, смертельно угнетала дух. Среди руин повсюду: на земле, на стенах, на разломанной мебели – видна была кровь, иногда свежая, иногда пролившаяся, судя по всему, несколько недель назад. Хуже того – обоняние предупреждало об этом гораздо раньше, чем обнаруживал взгляд, – мы стали с повергающей в отчаяние регулярностью натыкаться на груды человеческих внутренностей в разных стадиях разложения. Однажды, когда мы в очередной раз остановились передохнуть, я заговорил об этом с Акирой, но он ответил просто:
– Штык. Солдаты всегда втыкать штык в живот. Если втыкать сюда, – он ткнул себя под ребра, – штык не вытащить. Солдаты знать. Всегда живот.
– Хорошо хоть тела убраны. По крайней мере на это их хватило.
Время от времени мы по-прежнему слышали стрельбу, и каждый раз у меня возникало отчетливое ощущение, что она становится все ближе и ближе. Это тревожило меня, но теперь Акира шел увереннее, чем прежде, и, если я спрашивал, правильно ли мы идем, только нетерпеливо отмахивался.
К тому времени, когда мы набрели на тела двух китайских солдат, сквозь пробитые крыши уже сильно приискало солнце. Мы прошли довольно далеко от них и не смогли толком рассмотреть, но мне показалось, что убиты они были всего за несколько часов до нашего появления. Один лежал, уткнувшись лицом в битый камень, другой умер, стоя на коленях, и теперь упирался лбом в кирпичную стену, словно человек, погруженный в глубокую печаль.
В какой-то момент меня охватила уверенность, что мы вот-вот попадем под перекрестный огонь, и я остановил Акиру, сказав:
– Слушай, в какую игру ты играешь? Куда меня ведешь? Он не ответил, лишь стоял, навалившись на мое плечо, опустив голову и пытаясь успокоить дыхание.
– Ты в самом деле знаешь, куда идти? Акира, отвечай! Ты знаешь, куда мы идем?
Он устало поднял голову и указал куда-то поверх моего плеча.
Я оглянулся – очень медленно, поскольку он продолжал тяжело висеть на мне, – и через пролом в стене не более чем в дюжине шагов от себя увидел то, что, несомненно, было Восточной печью.
Мы молча двинулись туда. Так же как ее близнец, Восточная печь выстояла в передряге. Она тоже была покрыта пылью, но, похоже, оставалась вполне пригодной для использования. Отстранив Акиру – при этом он тут же опустился на гору битых кирпичей, – я подошел вплотную к печи и так же, как в предыдущем случае, задрал голову – передо мной была уходившая в облака труба. Потом я вернулся к Акире и тихо тронул его за плечо.
– Акира, прости, что говорил с тобой в таком тоне. Хочу, чтобы ты знал: я очень тебе благодарен. Сам бы я никогда не нашел этого места. Нет, правда, Акира, я так тебе благодарен!
– Ладно. – Теперь он дышал немного спокойнее. – Ты помогать мне. Я помогать тебе. Все в порядке.
– Но, Акира, теперь мы должны быть где-то совсем рядом с домом. Дай-ка оглядеться. Вон та улица, – указал я, – ведет в нужном направлении. Нам необходимо идти по ней.
Было видно, что Акире очень не хотелось вставать, но я поднял его, и мы снова отправились в путь по узкой улочке, несомненно, той самой, которую лейтенант показывал мне с крыши, однако она оказалась полностью завалена обломками домов. Через отверстие в стене мы пробрались в соседний закуток и стали продвигаться через завалы вперед, по направлению, которое представлялось мне параллельным нужной улице.
Дома, сквозь которые мы теперь шли, оказались меньше повреждены и, несомненно, когда-то были не такими убогими, как те, что мы проходили раньше. Здесь имелись стулья, письменные столы, посреди обломков попадались даже нетронутые зеркала и вазы. Мне хотелось идти как можно быстрее, но Акира стал безвольно оседать, и нам снова пришлось остановиться. Пока мы сидели на рухнувшей балке, стараясь отдышаться, я заметил расписанную вручную табличку с именем, валявшуюся среди мусора.
Деревянная дощечка была расколота пополам, но половинки лежали рядом, и можно было видеть части металлических крючков, при помощи которых дощечка крепилась к входной двери. Безусловно, нам не впервые попадалась такая табличка, но мое внимание привлекла именно эта. Я подошел, вытащил обе половинки деревяшки из кучи кирпичного крошева и принес их Акире.