— У меня… нет с собой больше денег! — опешил визирь.
Он чуть не плакал от унижения, от стыда перед приближенными. Не беда! Перетерпит.
— Больше денег нет? Вели позвать… городского судью Хусайна ибн Али ибн Микаля. Он человек богатый. От трудов праведных. Пусть пожертвует две тысячи во здравие их высочеств сельджукских царевичей.
— Позовите, — растерянно велел сановник своим приближенным, впервые в жизни наблюдавшим подобное зрелище. Они не знали, что и думать.
Ораз, тот сдержанно похохатывал, мигая Омару: мол так и надо.
Понимал Омар, что затеял не совсем достойное лицедейство и что сам он в нем выступает в не очень-то приглядном виде. Но разве не гнусное лицедейство — суд над ним в Исфахане и здесь, в Нишапуре? Он комедиант не хуже других, раз уж на то пошло…
***
Судья Хусайн ибн Али ибн Микаль колени и локти разбил, так быстро бежал он, скользя и падая по обледенелым колдобинам. Сразу видно, что не тюрк, — тот за сто шагов поехал бы на коне. Узрев Омара, дружески беседующего с визирем, несчастный судья вообразил, что звезда его вот-вот сорвется с небосвода и канет в непроглядную пучину. С должности снимут, усадьбу отнимут. Светопреставление! Будь проклят день и час, когда заключил он с коварной старухой Айше хитрую сделку.
— Я в городе вашем… оказался…в стесненных обстоятельствах, — хмуро сказал визирь, не глядя на судью, на сей раз разбившему лоб — с таким неистовым рвением он пал ниц перед его светлостью. — Не дашь ли ты мне… взаймы… две тысячи динаров?
"И только?" — возликовал судья.
— Ради бога! Хоть… двадцать две. Хоть… все имущество. Ну-ка! — Он вырвал у слуги ковровую суму. Которую, зная, чем обычно кончаются встречи с высокопоставленными особами из столицы, предусмотрительно велел захватить.
Омар молча ткнул пальцем перед собой, показывая, куда ссыпать монеты.
— Услужить… великому визирю… и мудрейшему из ученых… — Судья торопливо выкладывал деньги, плотно увязанные в виде колбасок, стопками по тридцать динаров в шелковых тряпицах. Прямые тяжелые колбаски в его трясущихся руках стукались, издавая сквозь шелк приглушенное звяканье. — Жизнь готов отдать…
— Жизнь свою оставьте себе, почтенный, — любезно сказал ему Омар, пересчитав деньги. — Она вам еще пригодится… для добрых дел. Может быть, о справедливейший, расписку дать? — озарил он судью сладчайшей улыбкой. — Или вы и так поверите нам, великому визирю и личному царскому лекарю? Торопимся мы.
— Ах… вах… аллах! — задохнулся судья. — Что вы, сударь. Я для вас…
— Ну, дай вам бог! — приласкал его царский лекарь своей лучезарной милостью. — За нами не пропадет. Я нечего, как видите, не забываю. Как п'оживает ваша почтенная сестрица Айше? Передайте ей мой солнечный привет. И прекрасной племяннице вашей… э-э… Сорейе.
Я уезжаю в Исфахан. Ее величество царица Туркан-Хатун призывает меня пред очи свои. Не возьмете ли вы на себя, о честнейший из честнейших, труд присмотреть за моим убогим домом? Чтобы какой-нибудь мошенник не захватил его в мое отсутствие.
— Стражу! — рявкнул судья. И просипел: — Поставлю… Слуг найму. Хранить, подметать…
— Хорошо. Теперь найдите и пришлите ко мне главу здешних саррафов — менял.
— Бегу!
Визирь застонал от нетерпенья.
— Чего ты? — обозлился Омар. — Не могу же я возить с собой столько денег. И дома не могу оставить, украдут.
Он взял себе лишь тысячу динаров, а шесть сдал неторопливо явившемуся саррафу и получил взамен шесть пергаментных чеков с золотыми знаками. Теперь он мог в любом мусульманском городе, от Феса в Магрибе, омываемом атлантическими волнами, до пыльного Турфана в Китае, предъявив чеки, незамедлительно, без пустых разглагольствований, получить все свои деньги, или, по желанию, их часть.
Они не пропадут. Если только не случится новый всемирный потоп. Чеки учитываются быстрее, чем идет поступление налогов в казну самых сильных правителей.
***
…Резкий ветер сыпал снеговую крупку. Заледенели крыши, гребни оград, голые ветви деревьев. Труден будет путь.
"Эх, не поехал бы я никуда! В такую-то погоду. Хорошо бы наполнить пять-шесть жаровен, — если б они были, — горячим древесным углем, закрыть плотно ставни, зажечь десять-пятнадцать свечей и лежать на старой тахте, укрывшись новым меховым тулупом, — если б он был. Теперь можно б купить, выгнав к шайтану визиря.
Если б не клятва Гиппократа…"
— Ну, все! Я готов. Где моя лошадь?
— Разве ты… ничего с собой не берешь? — мрачно спросил визирь.
— Что значит — ничего? Как говаривал мой покойный дед, древний грек Диоген, мир его праху, "все мое — со мной". — И Омар, усмехаясь, натянул на себя драный отцовский тулуп.
***
Исфахан будто вымер. Никого на базарах с пустыми прилавками. Никого на грязных, давно не подметавшихся улицах. Даже муэдзинов, зовущих на молитву, не слышно на высоких минаретах, хотя казалось бы, ныне самое время голосить во всю мочь в положенный час.
Лишь у раскрытых ворот, ведущих наружу, в долину, сонно зевает стража. Ей нечего делать. Какой враг, если он не дурак, полезет в заразный город? Да мелькнет впереди кучка людей, несущих легкий катафалк, — мелькнет и торопливо скроется в боковом переулке. Так бывает в городе, через который прошла война: неприятельское войско перебило осажденных, уцелевших увело, и в развалинах потерянно копошатся несколько человек, случайно оставшихся в живых и избежавших плена.
Дворец встретил приехавших тягучим, многоголосым, но каким-то усталым, равнодушным воплем. Оказалось: ночью умер малолетний султан Махмуд, сын Меликшаха и Туркан-Хатун.
— Вот видишь?! — чуть не с кулаками полез на Омара взбешенный Изз аль-Мульк. Мол, из-за тебя. Если б ты не медлил…Во дворце он вновь обрел уверенность в себе,
Омар смиренно произнес бытовую, бесстрастно-утешительную формулу исламской веры, да и не только исламской:
— Бог дал — бог взял.
И тут, после долгого терпения, вся его ненависть, уже без шутовства, в холодном чистом виде, выплеснулась наружу.
— Удивительно одно! — вскричал Омар, проклиная в душе и себя со своими обидами, и клятву Гиппократа, и век дурной, и дурных царей, и вельмож с их дурными страстями. Ему вспомнился Махмуд, мальчик веселый, красивый. И ни в чем не повинный, разве что в безобидных детских шалостях. За сумасбродство взрослых всегда расплачиваются дети: душевной радостью, светом очей, здоровьем, а то и жизнью. — Одно непонятно: зачем было слать наемных убийц к самому дельному на земле визирю? Травить их руками законного мужа, отца собственного ребенка? И превращать его, этого ребенка, в орудие честолюбия и тщеславия, гнать ученых, ввергать государство в хаос? А? Ради пустых, ничтожных благ в сумасшедшем, неустойчивом мире? Я грешен, но от грехов моих никому не худо…
Омар, задохнувшись, умолк. Точно разноголосый вой печальных шакалов в сырых зарослях, разносились по дворцу тягучие стоны и причитания плакальщиц.
— Слышишь? — скрипнул зубами Омар. — Вот он, итог.
Осмотрев умершего. Омар определил, что семилетний Махмуд сгорел еще до высыпания оспин. Зачит, он болел и особенно тяжелой форме, бедный мальчик. Кто расскажет о его мучениях?
Царевичи лежали каждый в своих покоях. У старшего, шестнадцатилетнего Баркьярука, третий день как начались сильный жар, невыносимая головная боль; разбитость, слабость, боль в крестце.
— Крепись, — подбодрил его Омар. — Жар у тебя завтра, послезавтра пройдет. — Он велел дворцовому врачу почаще давать царевичу гранатовый сок.
У среднего царевича, двенадцатилетнего Мохамеда, на коже и слизистых оболочках глаз, рта и носа уже появились узелки.
— Начинается самое трудное. Который день он болеет? А, пятый. Жар спал позавчера? Сегодня повысится вновь. Узелки перейдут в гнойные пузырьки, мажьте их белой ртутной мазью.
Хуже всех приходилось младшему, восьмилетнему Санджару. У него помрачалось сознание, царевич впадал в буйство, раздирал отросшими ногтями гнойные пузырьки. В минуту просветления он жаловался Омару, что ему не спится, трудно дышать и глотать, все у него болит, слюни текут.