Ослеплен.
Оскоплен.
Заключен в темницу.
Забит каменьями.
Изгнан.
Затравлен.
Сожжен на костре.
Бежал.
Умер, нищенствуя…
Ему на миг почудилось, что он стоит на эшафоте! И он поспешил сойти по ступенькам к ручью, что бежит под террасой, омывая ее каменную основу.
Вытекая из-под ограды соседнего, слева, двора, ручей забран в короткую керамическую трубу и выведен в небольшой круглый колодец, живописно, в нарочитом беспорядке обложенный диким камнем. Будто это природный родник: вода в нем бьется, журчит и булькает, как в горных ключах. И, как женщина — пряди волос, полощет в ней обвисшие ветви молодая плакучая ива. За ручьем, у ограды, — полоса возделанной земли с жасмином и лилиями.
Нижний, полуподвальный этаж со сводчатым входом в кладовую затейливо сложен из бесформенных глыб, щербатых и грубых, и каждая глыба ясно очерчена белой известью раствора. Выше — само жилье, молочно-белое, с плоской черепичной крышей, с лепным карнизом из ганча, четырьмя опорными столбами террасы и просторным окном с резными ставнями.
Дом-игрушка. Сказочный домик. Да, старый художник, мир его праху, любил свое жилье. Видно, строил его сам. Смолоду. Пока у него был интерес. Или — к старости, чтобы в этом уютном гнезде воплотить все несбывшиеся мечты. Омар сразу полюбил новый дом. Будто здесь родился и вырос. Видно, ни дочь художника., ни посредник не понимали всей красоты и ценности поэтической хижины. Считали ее нелепой причудой художника, на которую никакой путный человек не позарится. В пей место — лишь такому чудаку, как Омар Хайям. Здесь хорошо отдохнуть, выпить вина, стихи сочинять. А жить… Для них что? Было бы побольше комнат, сараев, кладовых, пристроек.
Ну, что ж. Будем считать, что и нам раз в жизни повезло. Спасибо. Не им, а покойному мастеру: с какой чуткой любовью он возводил забавную хижину.
Все тут сделано с толком, продуманно — и при всей игрушечности двора и дома они совсем не кажутся тесными. В них достаточно места для всего. Даже для высокой корявой каменной глыбы над родником, которую художник приволок неведомо откуда. Наверное, с соседних гор. Даже для скамьи над ручьем, вполне просторной для того, чтобы на ней есть, спать, писать.
Омар еще вчера застелил скамью легким ковриком, и сейчас присел на нее, уставился, подперев подбородок обеими руками, на живую веселую воду в роднике. Рыбки крохотные в ней мелькают.
Им хорошо. Ни сетей на них не заготовлено, ни острог, ни крючков. Кому они нужны? Разве что одна из ста попадется случайно жуку-плавунцу. Мы — чуть крупнее. Чтобы нас извести, припасено сто разных приспособлений.
Атараксия? Хе! Она невозможна.
Она доступна лишь для отдельных, особо избранных личностей. И то лишь для тех из них, у кого обстоятельства жизни сложились удачно. Душевная невозмутимость в наш бурный век нуждается в очень толстой коже. Или в очень толстом кармане. Фердоуси был настолько богат, что не боялся даже самого султана Махмуда Газнийского. И ссора его с буйным султаном была, так сказать, внутренней ссорой, неладами в высшей касте, — столкновением своевольного вельможи с излишне требовательным царственным властителем.
Ни того, ни другого у Омара нет. С его холодным, трезвым умом, но пьяной, горячей кровью. С его чутким, легко ранимым сердцем. И низким происхождением.
Страх! Впервые в жизни он испытывал страх. От которого вымерзает улыбка, руки падают, душа чернеет. То ли бесконечные тревоги его измотали, то ли над ним и впрямь нависла большая опасность. Нависла и, тяжело угнетая, придавила к скамье у беззаботно журчащего родника.
Он заранее темнел, обмирал и негодовал, зная, что скажут о его новой книге:
— Ложь! Клевета! Посмотрите, какими он изображает правоверных. Кого восхваляет? Людей беспокойных. Бунтарей-одиночек, пусть одаренных. Безбожников, предателей веры. Кого порицает? Кощунство! Он уязвляет, где может, закон, власть имущих, царскую власть. Он позорит свою отчизну! В чем смысл этой книги, — для чего она написана?..
Плоха та книга, смысл которой можно передать в двухтрех словах. Настоящая книга — жизнь, со всеми светлыми и темными сторонами. А кто всеобъемлюще скажет, в чем ее смысл?
Да, это будет страшная книга. Если он ее напишет. Книга-упрек. Книга-бунт. Книга-вызов.
Его тоже могут ослепить, оскопить, заключить в темницу, забить каменьями, изгнать, сжечь на костре. При молчаливом попустительстве обывателей. И даже к вящему их удовольствию. В лучшем случае книгу подвергнут самой издевательской, утонченной пытке: замалчиванию. Будто ее нет и не было. Невежество мстительно.
Но ведь кто-то должен защитить память безвинно загубленных!
Тех, кто путем мучительно-трудных раздумий и горького опыта убедился: мир устроен совсем не так, как толкуют о том жрецы всех мастей, и жизнь устроена не так, как надо. Скольких терзаний им стоило вырваться из стального круга расхожих представлений и заявить свое.
Свое — вопреки общепринятому. Новое всегда вопреки старому. А что старее общепринятого? Всякое явление неизбежно ветшает, прежде чем сделаться общепринятым.
Только осел, до отвала наевшийся чертополоху, может горланить, закатив глаза, что все на земле хорошо. Хорошо, да не очень! Отнюдь не всякому.
…Может, в быту, в повседневности они были не такими, как все, — но ведь и все были не такими, как они! Опередили свое время? Но кто-то должен его опережать. Хоть на десять секунд. Иначе оно остановится. И попросту исчезнет. Ведь времени, самого по себе, не существует. Оно определяется по событиям, по человеческим действиям.
Без них бы человечество еще бегало без штанов, со шкурой на плечах, дубиной помахивая, жутко покрикивая.
"Их жизнь — моя жизнь, — с горечью думал Омар. — А моя жизнь, можно сказать, зеркало нашего времени…"
Он ощутил, как тополь на ветру, движение огромных воздушных течений, историзм своего существования. Он — заклепка на железном ободе колеса истории, а заклепке на ухабистой дороге достается больше всех, потому что она выступает за край обода.
Хватит! Сколько можно молчать? Или, если уж так, давайте забудем все, что они сделали для людей, и безмолвно, довольные своей животной сытостью, вернемся в закопченные пещеры. Или посмотрим правде в глаза.
Бог? С ним у него свои счеты. А люди… да простят ему люди, что он не дает им себя затоптать и, отбиваясь от них, наносит, быть может, излишне крепкие удары.
"Я не собираюсь ни на кого клеветать, — вздохнул Омар. — Любовь к отчизне вовсе не значит любовь к власть имущим. Отчизна одна и вечна. Правителей много, они часто меняются, и все последующие отвергают то, что утверждали предыдущие. Я хотел бы откровенно и честно рассказать, что было и есть. Кто-нибудь когда-нибудь прочитает мою книгу. Если я ее напишу. Задумается над нею. И, устыдившись за род человеческий, уже сам решит, как и что должно быть на земле".
В конце концов, смысл жизни — жизнь! Жизнь сознательная. Ее главное содержание и самоцель, если хотите. Это такой редкостный дар, благотворно могучий и беззащитно хрупкий, что всякий, кто посягает на чужую сознательную жизнь, должен быть объявлен буйным сумасшедшим и подлежит обезвреживанию.
Да, кто-то должен написать такую книгу! Не ради тех, кто уже уничтожен. Их не вернешь. Ради тех, кто жив — и будет жить. Ради тех, кто украшает землю: садоводов, цветоводов, строителей хороших дорог и прочных мостов, огромных и крепких запруд, полноводных каналов. Ради художников, способных из самых заурядных подручных средств создать чудо зодчества.
Кто, если не Омар Хайям?
Пусть! Они — как умеют, я — как знаю:
Нечестивцем, смутьяном — воистину так!
Я есть я. И болтайте себе, что хотите:
Я останусь Хайямом. Воистину так!